Нарвский нахал - Константин Градов
— Бочар тебя отпустит?
— Я уже сказал ему. — Тимофей пригладил шапку. — На стены у меня есть. На дверь не хватает.
— Дверь дороже стен?
— Стены и у сарая есть.
— Беру, — сказал я. — До света у свай.
Мне стало легко, и с лёгкости я заговорил дальше:
— И с утра, пока не отошли, сходи к Ульяне за хлебом на всех. И к Хансовым в корчму, скажи…
— Сделаю.
— … чтобы взяли сухое на смену. И Фоме…
— Сделаю.
«Сделаю» он сказал оба раза одинаково, глядя в шапку. Так он отвечал мне весной.
— Нет, — сказал я. — Это я отменяю. Хлеб — моё дело, Хансовым скажу сам. Ты нанялся на устье. С устья и начнёшь.
Тимофей поднял голову от шапки.
— Тогда я к бочару. Котомку заберу.
У двери он остановился и подвигал засов, туда и обратно.
— Держит, — сказал он, будто я спрашивал.
— Держит.
— Ещё бы, — сказал Тимофей и вышел.
В понедельник, пятого сентября, «Угорь» отошёл от наших свай затемно. Ханс стоял у руля, Фома — на носу, Тимофей устроился на корме со своей котомкой, которую никому не дал нести. «Чайка» с Петером и Осипом шла следом. Гаврила сидел в ней на ящике с инструментом, Микк — на свёрнутом запасном канате. С вечера Микк объявил сестре, что идёт с мастером Гаврилой. Марта ничего ему не сказала, только положила в котомку хлеба на двоих. Федот остался при мастерской. У ивангородских свай нас ждали обе лобановские лодки: Егор на корме своей, Никита — на корме второй.
Как мы встретим купцов, до конца знали трое: я, Бек и Петер. Бек был в море. Петер на песке у Вреде промолчал за две платы, я — даром. Вреде увёз с берега то же, с чем приехал: мои июньские слова. До льда ему нужен был у этого устья один удачный день. Нам — тот же самый.
Глава 20
«Гостям не рады»
Якорные канаты уходили с носа «Угря» в чёрную воду и под ладонью мелко дрожали. Река тянула корабль к морю и всю ночь пробовала, крепко ли его держат. Я трогал канаты каждый вечер, перед тем как лечь, и каждую ночь вставал потрогать ещё раз. С понедельника мы стояли у устья, в повороте у левого берега, где с моря нас закрывали дюны, и ждали купцов. Кончался четверг, восьмое сентября. Неделю назад здесь начался новый год, семь тысяч шестьдесят седьмой. Пока он ничем не отличался от старого.
Днём с дюны были видны чужие мачты. «Гриф» стоял за левой косой у морского берега, там, где в июне караулил одиноких Роте. «Фальк» — по другую сторону устья, за правой мелью. В августе они вдвоём уже пробовали отрезать «Чайку» от входа. Теперь они ждали того же, что и мы: купеческих парусов.
Костра я не позволял. Дюны прятали нас от моря, но с реки огонь видно далеко, а кто сидит у огня, сам в темноте не видит ничего. Ели холодное. Ночи пошли осенние, к утру роса садилась на всё, что лежало на палубе, и на людей тоже. Первые ночи ворчали, к четвергу перестали: на ворчание тоже нужны силы.
Палуба спала вповалку. Хансовы моряки лежали у мачты под старым парусом, сам Ханс спал сидя, привалившись к мачте спиной, в своей вязаной шапке. На носу, у пушки, сторожили Фома с багром и один из Хансовых. Там же на верёвке висело било — доска с колотушкой. Тимофей устроился у кормы, завернувшись в рогожу. Спал он так, будто ему платили и за сон.
На берегу было темнее, чем на воде. У самого песка, на кольях, стояла «Чайка». На ней спали Петер, Осип и гребцы, а один гребец сидел у борта и сторожил. Ниже нас, ближе к устью, держалась на воде Егорова лодка: Егор с двумя своими сторожил реку, остальные его люди спали на берегу. Вторую лодку вытащили на песок рядом с «Чайкой». Один из её гребцов сидел наверху, на дюне, откуда море видно в обе стороны.
Выше «Чайки», у самой воды, торчал кол. Гаврила вбил его в понедельник, когда «Угорь» ставили на якоря, и свернул возле него запасной канат.
— На что он тебе при двух якорях? — спросил он тогда.
— Ни на что, — сказал я. — Пусть лежит.
— Лежать он и в мастерской мог, — сказал Гаврила и загнал кол ещё на ладонь.
С тех пор они с Микком ночевали возле этого кола, под парусиной, натянутой на вёсла.
Я прошёл на корму и взялся за рукоять руля. Руль стоял смирно. С тех пор как Гаврила смазал верхнюю петлю, он ни разу не подал голоса, и по ночам я иногда шевелил его — проверить, не разучился ли молчать. Потом сел у борта и стал слушать реку. Смотреть было не на что: берег, вода и небо над дюнами слились в одну темноту. Шло к полуночи, месяц ещё не вставал.
Снизу, от устья, стукнуло. Глухо, дерево о дерево, будто на борт уронили весло. Потом ещё раз, сильнее, и над водой закричал Егор:
— Чужие!
Крик оборвался всплеском. За ним плеснуло ещё и ещё.
— Било! — крикнул я.
На носу уже били. Доска загрохотала под колотушкой, и палуба вскочила вся разом. Кто-то спросонья налетел на пушку и выругался. Хансовы похватали топоры и сабли. Они бежали к речному борту: ждали, что сейчас оттуда подойдут лодки и через борт полезут люди. Я ждал того же.
— Режут! — рявкнул с носа Фома.
Под носом часто застучали топоры. Били во что-то тугое, и оно отвечало на каждый удар дрожью, которую я чувствовал ногами через палубу. Я побежал вперёд. На полдороге палубу дёрнуло, я упал на колено, и нос повело вбок. Один канат отпустил.
Через борт никто не лез. Под