Нарвский нахал - Константин Градов
С дюны открылось море, светлое, в мелкой ряби. Караван уходил от берега наискось: «Мари» впереди, большая даже издали, за ней Мартен, позади всех маленький Артемиев парус. Я смотрел им вслед, и мне было весело. Это был первый караван. На будущий год купцов придёт больше, соль повезут в Нарву мимо Ревеля, и дорога, за которую Вреде брал плату, станет просто дорогой.
А под люком у Бека, сверху, лежали тюки с выжженным знаком Вальдов. Своё я умел беречь распоряжением: людей ставил к делу, ведро — к бочке, засов — к двери. Для этих тюков у меня не было ни одного распоряжения, которое дошло бы до них за косу. Я ставил в этом рейсе слово и вторую половину платы. Марта — лён, а за льном — свою половину двора.
Будь я Вреде, я не стал бы трогать их сейчас. Лён идёт продаваться, и пропади он — купцы скажут: не повезло. Бить надо на возврате, когда купцы везут домой выручку и вся пристань ждёт, чем кончится дорога мимо «Грифа».
Лодку я заметил, когда Мартен уже стал маленьким. Она стояла далеко, там, где коса загибается к морскому берегу, с морской стороны, у самой воды. В ней сидел один человек. Сетей при нём не было, вёсла лежали в лодке.
— Чья? — спросил я.
Петер приложил ладонь ко лбу и смотрел долго.
— Не здешняя. У нас нос делают ниже. И здешние в эту пору у косы не стоят: рыба сейчас у камней, на той стороне.
Человек в лодке ничего не делал. Он смотрел туда же, куда мы, — на уходящие паруса. Когда Артемиев парус стал точкой и пропал, он взялся за вёсла. Пошёл он вдоль берега на закат, не торопясь, ни разу не оглянувшись на устье.
Керт, рыбак с устья, сидел в амбаре под ивангородской стеной уже месяц. Место его у моря, выходит, пустым не осталось. Догнать лодку было не на чем: «Угорь» за косу не ходит, а «Чайка» стояла у наших свай. Дальше косы моя рука не доставала. Я сам сказал это Беку в июле: у косы — моё, за косой — ваше море.
— Он знает, в какой день они ушли, — сказал Петер.
— Значит, прикинет, в какой вернутся. — Я смотрел, как лодка уменьшается вдоль берега. — Запомни её.
— Запомнил.
Вскоре после полудня ветер повернул с моря и понёс «Угорь» домой.
К нашим сваям мы подошли к вечеру. Марта сидела на мостках у своей лодки. Лодку Микк привёл обратно сам, и вёсла лежали в ней ровно, рядом, лопастями к носу.
— Ушли? — спросила Марта.
— Ушли. Бек снял шапку у коряги. Артемий перекрестил море.
Я сел рядом на мостки и рассказал про лодку у косы.
Марта слушала, глядя на реку. Потом развязала конец своей лодки и завязала снова, хотя узел был хороший.
— Зачем ты мне это говоришь?
— Там твой лён.
Марта затянула узел.
— Встретишь?
— Встречу.
Она кивнула и встала. Я ждал, что она спросит как. Она не спросила.
— Как — не говори, — сказала она уже с крыльца. — Я не иду.
В пятницу с утра я переправился в Ивангород. Лобанов принимал в той же служебной избе под стеной, у слюдяного окна. За столом сидел его писец, и перед ним лежало моё прошение, переписанное набело. Не хватало в нём одной строки.
Всё остальное там уже было. Казённая лодья, снятая с грунта и приведённая своим ходом с грузом. Люди, вывезенные из горящей Нарвы. «Мари», проведённая к морю мимо мелкой кромки. «Угорь», взятый у устья. Просил я об одном: принять морское дело у устья в постоянную службу. «Угорь» и «Чайка» при мне, при них двор с мастерской. Ещё — право водить купцов к морю и стеречь их на этой воде.
— Ушли? — спросил Лобанов.
— Все. Вчера с утра. Довёл до устья, стоял, пока последний не ушёл из виду.
— Кто видел?
— Я, с дюны. Петер. И ещё один.
Лобанов поднял глаза. Я рассказал про лодку. Он выслушал, не перебивая.
— Керт у меня в амбаре, — сказал он. — А лодка, выходит, ходит.
— Ходит, Данила Андреевич.
Лобанов повернулся к писцу.
— Пиши. Одиннадцатого августа купеческий караван от нарвской пристани до устья проведён «Угрём» и выпущен в море без убытка.
Писец заскрипел пером.
— И встречен будет на возврате, — сказал я.
Перо остановилось. Лобанов посмотрел на меня.
— Этого не пиши, — сказал он писцу. И мне: — Чего не было, того не пишем. Встретишь — напишем отдельно. Это уходит сегодня.
— Тогда одно слово не для бумаги, Данила Андреевич. В сентябре «Чайке» понадобится выйти за косу. Недалеко.
— «Чайке» можно, она лодья. — Лобанов подумал. — «Угрю» — нет. Пока не скажу.
— Помню.
Писец посыпал лист песком, сдул и подал Лобанову. Лобанов прочёл его весь, от первой строки, и в одном месте задержался: там, видно, писец поставил слово от себя. Потом свернул, перевязал шнурком и запечатал. За дверью ждал гонец, молодой, в пыльном кафтане, с шапкой в руке.
— К воеводе, — сказал Лобанов и отдал ему свёрток. — В руки.
Гонец ушёл. Лобанов проводил его взглядом и повернулся ко мне.
— Дальше — как воевода решит и как в Москве решат. Ответа до Покрова не жди. Может, и после не дождёшься.
— Дождусь.
— Ты сперва купцов дождись.
Я вышел следом. Гонец сел в седло у коновязи и выехал за ворота, увозя к воеводе всё, что я сделал с апреля. Того, что я обещал, в свёртке не было: оно ушло вчера за косу под Бековой заплатой, с Мартиным льном под самым люком, и человек в лодке видел, в какой день. Встретить караван в устье обещал я, и больше никто.