Тренировочный День 19 - Виталий Хонихоев
— Короче, — сказал Толян, отпив, и медленно обтёр усы тыльной стороной ладони, сначала левый ус, потом правый. — Засудили.
— Засудили! — с готовностью подхватил Вовчик.
Голоса у Вовчика не было. Голос остался во Дворце спорта, на четвёртом секторе, где Вовчик три часа без перерыва орал «ТЭ-ТЭ-У!», и теперь вместо голоса из него выходило сиплое и свистящее, как из проколотой камеры. Поэтому всё, что Вовчик говорил, звучало одновременно трагически и смешно.
— Я видел! Мяч в линию был! В линию, Толян! А этот, на вышке, хрясь рукой: аут! Аут, понял⁈ Я с четвёртого сектора видел, а он с вышки не видел⁈
— Ты с четвёртого сектора видел, как у тебя в носу козявка, — сказал Толян беззлобно. — Но засудили, да. Это факт.
— Пацаны, — сказал Женька, — а нас не выгонят?
Это был Женькин вопрос. Женька задавал его каждые десять минут с той минуты, как они спустились по семи ступеням, и задавал по-разному: «а нас не выгонят?», «а если спросят?», «а вон тот дядька, он не дружинник?». И всякий раз Толян, не поворачивая головы, отвечал одно и то же, ровным голосом, каким отвечают на вопрос о погоде:
— Не ссы, бродяга. — лениво отвечал Толян и некоторое время Женька не ссал, а потом начинал снова. Боялся он вообще всего, но боялся систематически, по списку, и список этот был составлен у него в голове в порядке убывания. На первом месте стояла мать. На втором мастер производственного обучения Геннадий Палыч. На третьем милиция, на четвёртом дружинники с красными повязками, которые, как известно, хуже милиции, потому что милиция на работе, а дружинники по велению сердца. И только где-то на седьмом месте, после буфетчицы и соседей по лестничной клетке, у Женьки стоял страх перед Господом Богом, в которого он, как комсомолец, не верил. Пил Женька при этом наравне со всеми и даже, пожалуй, с бо́льшим удовольствием, чем остальные: для него каждый глоток был глотком запретного, а запретное тем слаще, чем вернее за него могут выгнать.
— У нас сколько осталось? — спросил он, помолчав.
— Хватит, — сказал Толян.
— Не, ну сколько?
Толян полез в карман, вывалил мелочь на стол, разложил её ногтем по кучкам, как раскладывают на газете семечки, пересчитал и объявил, что на две кружки хватит. На третью хватит, если Вовчик отдаст полтинник, который мать дала ему на завтрак. Вовчик сказал, что не отдаст, потому что полтинник ему нужен. Когда его спросили, для чего, он сказать не смог, и полтинник забрали.
Выпили. Утерлись, крякнули по-взрослому. Толян выпрямился, огляделся по сторонам — все ли видят, как они сидят и как они пьют — как и положено взрослым мужикам. то было то самое настоящее, ради чего человек, собственно, и живёт на свете, по крайней мере так оно виделось с высоты восемнадцати лет и третьего курса училища. Там их третий год учили на слесарей, и за всё это время они не услышали ни одного слова, которое хотелось бы запомнить. Дома были мать, телевизор и брат, который занимал ванну. В училище были Геннадий Палыч, тиски, напильник и запах машинного масла, который ничем не отмывался. А здесь, под сводами, при жёлтом свете, среди серьёзных мужиков, которые не обращали на них ни малейшего внимания (именно в этом невнимании и заключалось высшее признание), они сидели за деревянным столом, пили пиво из тяжёлых стеклянных кружек и разговаривали о жизни, и ни одна живая душа на свете не могла им сейчас сказать, что пора домой. Это было почти как в кино. Это было почти как в армии, куда Толяну идти в этот призыв и о которой он рассказывал так, будто уже отслужил. Это было, как выразился полчаса назад Вовчик, «фирма́», а большей похвалы в Вовчиковом словаре не существовало.
Правда настроение сегодня у всех троих было паршивое.
— Не, ну обидно, — просипел Вовчик, и все поняли, о чём он, хотя последние десять минут о волейболе не было сказано ни слова. — Мы ж орали. Я ж топал так, что до сих пор пятки гудят. Вот, — он показал на ноги, будто пятки могли что-нибудь подтвердить. — Бум-бум-хлоп! Бум-бум-хлоп! Ви вил, ви вил… как там дальше?
— Рок ю, — сказал Толян.
— Рокаю! — обрадовался Вовчик. — Ви вил, ви вил рокаю! Весь сектор топал! У приезжих там внизу одна аж оглянулась, вот так, — он показал, как оглянулась одна из приезжих, и опрокинул солонку. — Значит, слышно было! Значит, работало! А они всё равно…
Он не договорил. Голос тут был ни при чём: дальше говорить было нечего, и это было хуже всего. Девчонки из ТТУ, свои, ленинградские, первая лига, на которых весь четвёртый сектор смотрел как на небожительниц, взяли две партии, а потом отдали три. Одно дело слесарь из училища, другое дело первая лига, и расстояние между ними такое, что не докричишься, хоть сорви голос до самого дна. А отдали они эти партии каким-то приезжим, про которых до сегодняшнего вечера на четвёртом секторе никто и не слышал. Ворошилова под конец стояла у сетки и смотрела себе под ноги. Вовчик весь вечер смотрел только на неё, он это видел и об этом не говорил.
— А вот я скажу, — начал Толян тем голосом, каким собирался изречь мудрость, и Женька с Вовчиком немедленно притихли: мудрости у Толяна случались редко и всегда неожиданно. — Приезжие, они злые. У них там в провинции скукота, делать нечего, вот они и злые как собаки. Наши в Ленинграде живут, у наших Эрмитаж. А у этих что? Коровник у этих. Им терять нечего, вот и прыгают как бешеные. Когда человеку терять нечего, его не остановишь. Это психология.
— Психология, — уважительно повторил Вовчик. — Супротив психологии куды попрешь?
— А они откуда? — спросил Женька.
— А я знаю? Из Новосибирска ну или Хабаровска, там рядом все. — махнул рукой Вовчик. — Диктор говорил, я не расслышал.
— Да какая к черту разница откуда? Одно слово — деревня. А потом там эти ряженые пришли в плащах и давай про Рохан орать…
— Короче, —