Тренировочный День 19 - Виталий Хонихоев
«Пьянству — бой!» так гласил плакат, на нем были изображены двое пьянчужек с характерными красными носами и откровенно глуповатыми улыбками в синих спецовках и строительных шлемах, с разбросанными рядом инструментами и стаканами в руках. Между ними на любовно постеленном платочке лежали два помидора, нарезанная колбаса и пару огурцов, а также бутылка «беленькой». Пили же эти двое алкоголиков не только в рабочее время, но и за плакатом с большой синей рукой, тычущей указательным пальцем в зеленую бутылку, а сверху руки были написаны те самые красные буквы «Пьянству — бой!». Кто-то очень злой и умный в отместку повесил этот плакат прямо над барной стойкой «Погребка», там, где всегда стояла очередь.
Следующий плакат назывался «Трезвость — норма жизни!» с нарисованной на нем Образцовой Семьей из высокого и уверенного в себе отца, интеллигентной и женственной матери, школьника-сына с книжкой под мышкой и дочкой в белом платьице, подпрыгивающей на одной ноге то ли в танце, то ли от избытка энергии. Из всех четверых улыбался только отец, а за семьей на фоне возвышались Советские Строения с надписями «Клуб», «Кино», «Музей» и «Театр». У матери в руках был букет цветов, но лицо у нее было серьезное, как у всякой матери семейства, которой муж вместо денег или продуктов приволок веник цветов, нарванных в ближайшей клумбе, а ей теперь думать, что на ужин приготовить.
Сидящие прямо под плакатом Бывшие Интеллигентные Люди предполагали, что улыбается на нем только отец потому что он в отличие от всех остальных уже успел накатить, после чего спешили последовать его примеру, ведь верить плакатам они перестали давным-давно, еще со времен шедевров вроде «Храните деньги в Сберегательной Кассе» или «Спрашивайте черную икру в магазинах вашего города!», а то и «Всем попробовать пора бы как вкусны и нежны крабы!».
Третий плакат, на котором девочка с бантом смотрела снизу вверх на огромного отца с бутылкой, с надписью «Папа, не пей!», висел у прохода в уборную, и отец на нём был нарисован таким виноватым, что его было жалко. Местный бич Пашка Диоген высказал мысль о том, что вина — есть чувство бесполезное, потому как если ты можешь что-то в ситуации изменить, то измени и не чувствуй себя виноватым. А если не можешь ничего изменить, то не меняй и не чувствуй себя виноватым, потому как человек вообще существо сущеглупое и суета сует на злобу дня довлеет, а мыслитель себя с пути сбить не даст никому. Будь ты хоть дружинник, хоть мент, хоть общественник из месткома, хоть старик, женщина или ребенок — все равно пей! Таков путь. Говорят, что после этой фразы Пашка Диоген и обрел Просветление и увидел Великую Истину, сорвав покровы иллюзий с бытия и заставив ее предстать перед собой во всей неприглядной наготе и осознав что-то, чего он уже не смог передать потомкам, потому как отравился метанолом и помер в больничке «скорой помощи» так и не придя в сознание.
И вообще, «Погребок» был культовым местом, тем самым смешением храма и кабака что царит в душе у интеллигентного человека, что смотрит на бытие истово желая не то упасть на колени, раскаяться и заплакать перед ликами Великих, не то напиться и тыкать в небо раскаленную дулю, проклиная и бросая вызов, а потом конечно же — блевать в ближайшей подворотне. Было в нем что-то, покупающее, дающее человеку возможность выговориться и может быть в первый раз за всю свою жизнь увидеть себя таким какой есть и ужаснуться от этого и, может быть, именно в таком же, только московском подвальчике Сергей Александрович «всю ночь напролет до зари» читал стихи барышням легкого поведения и общался с лихими людьми рассказывая, что собака его скончалась от старости.
И как полагается повсюду в культовых местах здесь никто не шумел, всегда стоял ровный гул неторопливой «погребочной» беседы, не тот «шум и гам в этом логове жутком». Именно поэтому, когда входная дверь хлопнула и старое помещение заполнили звонкие девичьи голоса, завсегдатаи этого храма поклонения Дионису — недовольно поморщились, чуть сдвинувшись с мест, словно те самые крабы, которых потревожили в садке, сгоняя с насиженных мест и вытащив на свет божий.
— Сарынь на кичку! — заполнил зал чей-то громкий голос и сразу же за ним — взрыв хохота, оглушительный, неприличный. — Йо-хо-хо! Военные в кабаке есть?
* * *
В дальнем углу, за вторым столбом, куда свет от фонаря доходил уже уставшим и как бы нехотя, сидели трое. Сидели они там с без четверти девять, то есть почти целый час, и за этот час успели выпить по три кружки «Жигулёвского» на брата. Для людей их возраста и положения это было достижение, о котором полагалось бы сообщать в стенгазете, если бы стенгазета училища писала не о вымышленных а о настоящих достижениях и успехах учащихся, правда в этом случае все бы перебила колонка о достижениях Наташки Бубенцовой по кличке «Бубенчик» и ее подружки Сонечки Варфоломеевой единогласно называемой за глаза «Утром Стрелецкой Казни». Так что три кружки «Жигулевского» на брата, раздавленные ими в Погребке — оставались тайной для неравнодушной широкой общественности.
Впрочем, с мая месяца, когда вышло известное постановление и плакаты на стенах Погребка превратились из благих пожеланий в государственную политику, спиртное в Советском Союзе продавали только лицам, достигшим двадцати одного года, и пить этим лицам полагалось, по замыслу составителей, мало, неохотно и с чувством вины перед той самой широкой общественностью. Двадцати одного из троих не было ни одному. Толяну Штыковому по прозвищу «Штык» было девятнадцать, Вовчику Пыжову по кличке «Пыжк» восемнадцать, а Женьке Котову, которого конечно же все звали «Мурзиком» семнадцать с половиной, и половину эту Женька, когда его спрашивали, произносил с особенным нажимом, как произносят люди, у которых других доводов гордиться собой не существует.
Пиво приносил Толян. Из всей группы усы были у одного Толяна, настоящие, густые, тёмные, отпущенные ещё в восьмом классе назло завучу. С этими усами, с кепкой восьмиклинкой, ростом, манерой стоять у стойки, широко расставив ноги и глядя не на буфетчицу, а куда-то поверх её шиньона, как глядят люди, которым в этой жизни всё уже ясно, Толяну давали и двадцать пять, и тридцать. Однажды в трамвае какая-то старушка назвала его «товарищ майор», о чём он рассказывал при всяком удобном случае.