Нарвский нахал - Константин Градов
За первой дюной, у самого тростника, нашлась низина, заросшая жёсткой травой. Я лёг в неё на живот, туда, где лягут стрелки.
Вода отсюда была близко: тёмная полоса сквозила за тростником. Сам тростник стоял стеной, и поверх него я видел только небо да край мели за рекой. Махни я рукой с лодки — отсюда никто не увидит.
— Левка! — крикнул я, не вставая. — Весло стоймя! Лопастью вверх!
Над тростником поднялась мокрая лопасть, блеснула и замерла. Видно было хорошо.
— Опускай!
У самой кромки тростника, против низины, лежала на песке старая коряга, выбеленная водой до кости. Против неё до глубокой воды было ближе всего. Это место я запомнил.
Потом Петер провёл «Чайку» в протоку. Он стоял на носу с шестом и мерил дно, хотя шест, по-моему, был нужен больше мне, чем ему. Протока петляла в камыше, узкая, лодке развернуться впритык, а из её горла через мель хорошо просматривался вход в поворот. Здесь встанут лодки, и отсюда они увидят мою корму.
— Если пойдёт плохо, — сказал Петер, — уходи сюда, на мель, за камыш. Морское туда не полезет.
— А его лодка?
Петер посмотрел на воду над мелью, светлую, с песчаными косицами.
— Лодка полезет.
Семнадцатого пришли лобановские: две лодки с гребцами и бойцами да пищальники во главе с Прохором. Прохор оказался невысоким, плотным, с перебитым носом. Во рту у него торчала травинка, и вынимать её он не считал нужным, даже когда говорил. Он сам сходил в низину, полежал там, где лежал я, встал, отряхнул колени и сказал:
— Отсюда достанем. Если пойдёт у коряги.
Других слов на это место он тратить не стал, и мне это понравилось.
Вечером на косе я собрал всех: стрелков, лодочников, своих.
— Как займём места, на каждом рассвете «Чайка» выходит из устья гружёной, — сказал я. — Увидит охотника — бежит назад, вдоль косы. Он идёт следом по глубокому, под тростник, мимо коряги. Там его встречают стрелки. Лодки идут к нему с мели, с другого борта, пока он занят косой. Знаков два. Весло стоймя на «Чайке» — стрелкам бить. Красная тряпка у меня на корме — лодкам идти. Без знака себя никто не показывает. Хоть он у вас над головами пройдёт.
— Над головами пройдёт — и тоже не бить? — спросил Прохор, не вынимая травинки.
— Тоже. Значит, я его ещё веду.
Прохор кивнул и повторил своим — короче, чем я.
Старшему на лодках, сутулому Никите с белой прядью в чёрной бороде, я сказал отдельно:
— Судно нужно целое. Борта не рубить, мачту не валить. Начнёт ставить парус — рубите верёвки, на которых парус ходит.
— Это которые?
Я свёл его к «Чайке» и положил его руку на нашу верёвку у мачты.
— Вот этой парус поднимают. От паруса она идёт на макушку, а оттуда вниз, к людям. Станет немец уходить — за такую у мачты возьмутся сразу несколько. Где тянут, там и руби. И те, что от нижних углов паруса к бортам: за них тоже держатся.
Никита подёргал верёвку и поднял глаза к макушке. Потом тронул другую, смолёную, что шла оттуда прямо к борту.
— А эта?
— Эта мачту держит. Её не трогай.
— Где тянут — рубить, — сказал Никита. — Что от макушки к борту — не трогать.
Он ещё раз посмотрел вверх, на обе верёвки, и кивнул.
Левка дождался, пока все разойдутся, и подошёл.
— Роман Матвеевич. Весло — дай мне. Ты на корме и так при деле.
Он стоял прямо, как на смотру, но улыбку удержать не мог, и щель между передними зубами выдавала его с головой.
Знак для стрелков был главным во всём деле, и отдавать его в чужие руки мне не хотелось. Но на корме руки у меня и правда будут заняты.
— Поднимешь по моему слову. Не раньше. Прямо вверх, лопастью в небо, и держи, пока не грохнет.
— По слову, прямо вверх, держу, пока не грохнет, — повторил Левка. — А если цепляться придётся, конец — мой?
— Твой.
Тюки для «Чайки» набили сеном и обшили старой парусиной, а под них натаскали с берега камней, пока лодья не села в воду, как гружёная. Один из лобановских, глядя, как мы укладываем камни, сказал:
— Богатый у тебя товар, Роман Матвеевич.
— Не гниёт, не горит, и воровать неохота, — сказал я.
Засмеялись все, кроме Петера. Петер обошёл «Чайку» по берегу, присел у её борта и сказал, что купец из меня никудышный, а лодья сидит правильно.
Восемнадцатого к вечеру все были на местах. Стрелки легли в низину за дюной, лодки ушли в протоку и пропали в камыше, «Чайка» встала у края мели в повороте, как встаёт на ночь купеческая лодья, которой утром выходить в море.
На рассвете девятнадцатого мы вышли из устья. За косой было пусто: ни мачты над дюнами, ни паруса в море. Мы покрутились у выхода, сколько может крутиться осторожная лодья, и вернулись.
День тянулся долго. В полдень я сползал к стрелкам. Они лежали в низине на животах, в мокрых от росы кафтанах, и отмахивались от комаров шапками — медленно, чтобы не шевелить тростник.
— Комар моих уже взял, — сказал Прохор, — без всякого немца.
— Значит, хорошо лежат. Комар нашёл — немец не найдёт.
Прохор пожевал травинку.
— Скажу им. Утешатся.
Вечером Левка в который раз перевязывал свой конец. Рядом сидел Фома, его сосед по скамье, здоровенный и медлительный, с выгоревшими добела бровями, и смотрел.
— Гляди, — сказал Левка. — Накинул — держит. Дёрнул — отдан.
— А ну как не отдастся?
— У меня — отдастся.
Он коротко свистнул и тут же