Ватажник - Юрий Александрович Уленгов
Тишину никто не нарушил, но люди вокруг закивали.
— Значит, так и договоримся. Вечная память усопшим.
— Вечная память, — нестройно прогудели крестьяне.
Землю засыпали быстро, молча. Степан вкопал кресты — простые, из двух перекладин, но ровные, как по линейке. На каждом — имя, вырезанное ножом. Тимоха. Захар. Остальных подписали, как знали, — кого по имени, кого по прозвищу…
Поминки соорудили на улице — вытащили столы, составили вместе, бабы приволокли нехитрую снедь, а Ерофеич, хмурясь, принёс большую бутыль с самогоном. Я пропустил чарку вместе со всеми — за упокой, как положено, и вышел из-за стола.
Не потому, что мне было не по чину сидеть с крестьянами — некоторые люди во время обороны деревни показали себя так, что я был горд находиться рядом с ними. А потому, что стоило мне расслабиться хоть на минуту, и в голову лезло всё то, что я старательно отодвигал два дня.
Лицо валуйковского парня с открытыми глазами, Тимоха, вцепившийся в рогатину, мёртвый мальчишка в расхристанной рубашонке, бредущий в свете костров… А вспоминать всё это мне не хотелось.
Наказав Ерофеичу и Григорию следить, чтобы народ не перепился и чтобы дозоры стояли, как положено, я пошёл к дому.
Вечерело. Солнце садилось за лес, и косые длинные тени ложились поперёк улицы, как полосы на арестантском халате. Деревня выглядела почти нормально, если не считать свежих заплат на частоколе, обугленных руин на месте Аниськиной избы и бурых разводов на земле, которые не успели затоптать. Почти нормально. Если не знать, что здесь происходило совсем недавно.
А у барского дома меня ждали гости.
На крыльце, развалившись на ступеньках и покусывая соломинку, сидел Сабуров. Живой, слава богу, но выглядел он так, что я не сразу узнал. Бледный как смерть, осунувшийся, потерявший добрую половину своего прежнего объёма. Мундир висел на нём, как на вешалке. Щёки запали, скулы торчали, под глазами — тёмные круги. Лишь усищи остались прежними и на фоне похудевшего лица казались ещё больше, отчего Сабуров напоминал не бравого командира ватаги, а моржа, которого месяц не кормили.
Рядом, скрестив руки на груди, стояла хмурая Настасья.
Я улыбнулся — впервые за два дня, кажется, по-настоящему.
— Дмитрий Александрович! Живой! Ну, слава богу!
— Да что со мной сделается! — Сабуров вскочил со ступеньки, расправил плечи, выпятил грудь, — и его тут же качнуло. Он бы, пожалуй, и упал, кабы Настасья не подхватила его под руку привычным, отработанным движением. Видно было, что проделывала она это не в первый раз.
— Лежать вам надо, — буркнула травница недовольно. — А то голову расшибёте — жаль будет сил, что на вас потратила.
— Да не могу я уже лежать, душа моя! — Сабуров едва ли не взмолился, и голос его из командирского стал почти жалобным. — Не могу! Всё тело уже отлежал! Два дня в потолок смотрел, трещины считал! Двести шестнадцать, если интересно, между прочим!
— Да будь по-вашему, — Настасья раздражённо махнула рукой. — Только потом не жалуйтесь.
— Душа моя, какие жалобы? — Сабуров всплеснул руками. — Я тебе, красавица, по гроб жизни теперь благодарен — поверь, Сабуров таких слов на ветер не бросает! Только не могу я уже лежать. Не-мо-гу!
— Ой, да ну вас! — Настасья сказала это уже спокойнее, и на щеках у неё проступил румянец. — Вы, главное, отвар, что я дала, пить не забывайте. И хотя бы попробуйте не переутомляться. Вредно вам.
— Помню, душа моя, помню, птичка моя сладкоголосая! — Сабуров сложил руки на груди и посмотрел на Настасью с таким умилением, что та зарделась ещё пуще.
— Теперь-то можно мне хоть до ветру самому сходить? — осведомился Сабуров.
Настасья вздохнула.
— Она меня одного к тебе не отпустила, Дубравин! — пожаловался Сабуров, повернувшись ко мне. — Уход как за дитём малым, вот чесслово!
— А вы дитё и есть, — буркнула Настасья. — Барин, можно вас на пару слов? Наедине.
Сабуров усмехнулся и поднял ладони.
— Понял, понял. Дела сердечные, дела молодые. Удаляюсь!
— Да идите уже! — беззлобно фыркнула Настасья, заливаясь краской до кончиков ушей.
— Иду, иду, душа моя, — Сабуров поднялся на крыльцо и обернулся. — Дубравин! Я тебя в кабинете жду! Поговорить надо!
И удалился, грохоча сапогами по ступеням. Грохот, правда, вышел не такой бодрый, как Сабурову хотелось бы — ноги ещё плохо держали, и на последней ступеньке он споткнулся и едва не свалился, в последний момент ухватившись за перила, но виду не подал.
Настасья проводила его взглядом, в котором сочувствие мешалось с раздражением, беззвучно пробормотала что-то и повернулась ко мне.
— Никакого зла на него не хватит, — сокрушённо выдохнула она. — Барин, это друг ваш?
Я подумал. К слову «друг» я всегда относился серьёзно — несмотря на то, что в Петербурге его разбрасывали направо и налево, и потому оно обесценилось, как фальшивая ассигнация. Но если Сабурова, примчавшегося среди ночи и врубившегося в орду с полутора десятками бойцов, нельзя назвать другом — то кого вообще можно?
— Пожалуй, что да, — сказал я.
— Тогда ему, наверное, не надо объяснять, чем обернётся, если он в где-то в городе начнёт рассказывать, как его деревенская травница от мертвяцкого укуса спасла?
— Не переживай, — серьёзно ответил я. — Сабуров не дурак. Понимает, о чём трепать можно, а о чём промолчать нужно. Но я ему ещё раз напомню, на всякий случай. А ты что же, специально его ко мне привела?
— Да замучил он меня, барин! — возмутилась Настасья. — Никакого терпения не хватит! Не пойди я с ним — сам пошёл бы. А про слабость я не шутила, вы уж поглядывайте за ним. Не могла одного отпустить. Ну и… Вас мне увидеть надо было.
— И по какому же такому делу? — я вскинул бровь, но Настасья была серьёзна. Сунув руку в свою торбу, травница достала из неё кожаный шнурок с несколькими мудрёными узлами, и протянула мне.
— Вот. Наденьте и не снимайте. Ни днём, ни ночью. Особенно если в город поедете.
Я взял шнурок и покрутил в пальцах. Узлы были хитрые, плотные, завязанные явно