Ватажник - Юрий Александрович Уленгов
Ерофеич развернулся и засеменил прочь, на ходу выкрикивая распоряжения. Я посмотрел ему вслед, вздохнул и пошёл к дому.
По дороге я проходил мимо людей, и каждый, завидев меня, останавливался. Мужики снимали шапки и кланялись в пояс, бабы крестили вслед, а дети таращились огромными удивлёнными глазами… Я шёл, и мне было не по себе от такого внимания и от непонимания, откуда оно исходит. Пока за спиной я не расслышал шепоток:
— Барин идёт…
— Живой, слава тебе, Господи!
— Спаситель… Избавитель наш…
Я шёл, стараясь не смотреть этим людям в глаза — не привык я к такому. От того, что я видел в их глазах, становилось неловко. А была там вера. Слепая, безоговорочная, в то, что барин всё устроит, барин защитит, барин знает, что делать…
М-да… Мне бы такую уверенность в собственных силах.
Героем быть, конечно, приятно. В Петербурге я бы, пожалуй, не отказался от такой доли — особенно если бы таковым меня считали местные красотки. Но здесь, посреди разрушенной деревни, над которой ещё стоял запах гари и мертвечины… Да с учётом висящего на шее камня и пульсирующего в глубине сознания Дара… Я вздохнул. Пойдут языками трепать, дойдёт, куда не следует… А потом начнут мне неудобные вопросы задавать.
А отвечать на эти вопросы мне совсем не хотелось.
Я поднялся по ступеням, вошёл в дом и закрыл за собой дверь. Поднялся по лестнице, вошёл в кабинет. Сбросил порванный и прожжённый сюртук, стянул залитую мертвецкой дрянью рубаху… Сапоги, штаны — всё в угол. Стирать или жечь — это уж пусть Глафира разбирается. Хотя, скорее всего, с вещами придётся попрощаться.
Интересно, есть ли в Порхове достойный портной? А то, сдаётся мне, такими темпами придётся новый гардероб заказывать.
Найдя чистые штаны, я натянул дорожные сапоги и спустился к колодцу. Облился ледяной водой, ухая и отфыркиваясь — куда там тому Буяну, как мог смыл пыль, копоть, грязь и кровь, вернулся в дом и переоделся в чистое уже полностью. Лодыжка распухла, на шее саднила царапина, ладони были ободраны, да ещё и синяки по всему телу… Но я был жив и относительно цел. И это сейчас главное. Терпимо. Бывало и хуже.
Сев за стол, я не удержался, налил себе крымского, достал из ящика сигару и закурил, сделав молодецкий глоток. Покатал тёплое вино во рту, и в этом вкусе внезапно оказалось столько жизни, сколько я ещё ни разу не ощущал. Жив. Цел. Орёл. Хорошо…
За окном почти привычно загудела деревня — звучали голоса, слышался стук топоров, скрип телег, ребяческие визги и причитания баб. С кем-то переругивался дед Игнат, выкрикивал распоряжения Ерофеич…
Живая деревня. Израненная, обгоревшая, потерявшая людей, но живая. Непростые выдались сутки. И что-то мне подсказывало, что дальше сильно проще не будет.
Но всё это будет потом. А пока — сигара, бокал вина и хотя бы немного покоя.
Кажется, я всё это заслужил.
Глава 3
Следующие два дня прошли как в тумане. Разве что от тумана не гудят плечи и не пульсируют болью натруженные мышцы по всему телу. Я и не знал, что у меня их так много…
За эти два дня мы починили частокол, поставив на место выбитые секции и подперев те, что ещё шатались. Выволокли мертвяков из деревни, перетащили их ближе к опушке. Работали все — от деда Игната до мальчишек-подростков, и к вечеру первого дня деревня была более-менее очищена, хотя бурые пятна на утоптанной земле ещё долго будут напоминать о том, что тут произошло.
С мертвяками на поле вышло сложнее. Тела — сотни тел — лежали ото рва до опушки, и стаскивать их куда-то было работой на неделю, если не на две. Кое-как мы оттащили их от деревни к лесу, сложили вдоль опушки, и на том пока остановились. Жечь — всю округу завоняем так, что дышать станет невозможно. Хоронить — укопаешься, тут и за месяц не управиться. Оставить как есть — через пару дней начнёт разлагаться, и тогда будет ещё хуже… Ещё, глядишь, и зверьё какое из леса припрётся на запах…
В общем, вопрос повис в воздухе, и нет-нет да и напоминал о себе мерзким гнилостным запашком, приносимым ветерком из леса. Но работы было много, и всё сразу сделать было попросту невозможно.
На второй день, ближе к вечеру, мы похоронили своих.
Деревенское кладбище притулилось за часовенкой на пригорке, в тени трёх старых берёз, которые наверняка помнили, как эту часовенку закладывали. Могилы выкопали глубокие, мужики сколотили гробы из свежих досок…
Перед тем, как опустить тела в землю, мне пришлось сделать то, о чём я предпочёл бы не вспоминать. Священника у нас не было — отец Никодим, при всей своей посмертной активности, обряд отпевания провести не мог, да и показываться днём не желал. А значит, то, что в другое время сделал бы поп, пришлось делать мне.
Я подходил к каждому гробу, поднимал руку с зажатым в ней четырёхгранным стилетом с распятием вместо гарды, и, стиснув зубы, делал то, что нужно. Через ухо, коротким точным ударом, разрушая мозг так, чтобы подняться мёртвый уже не мог. Мужики стояли полукругом, сняв шапки, и смотрели молча. Бабы тихо плакали, прижимая к себе детей.
К шестому гробу руки у меня уже не тряслись. К этому тоже, оказывается, привыкаешь.
Почётный караул — я, Григорий и Егор — дал залп в воздух из фузей. Грохот прокатился над кладбищем, вспугнув ворон, и эхо ушло к лесу, на опушке которого два дня назад горела телега с водителем.
Потом я сказал короткую речь. На длинные не было ни сил, ни желания — сейчас не до красноречия.
— Эти люди погибли за нас, — сказал я. — За то, чтобы мы с вами сейчас стояли здесь, на своих ногах, под своим небом, живые. Они не были солдатами, не были героями — они были людьми, которые взяли в руки оружие и встали за свою деревню. И встали крепко. Они ушли для того, чтобы мы продолжали жить — и плакать о них сейчас, значит, оскорбить их память. Которую мы пронесём в сердцах через всю жизнь, сколько бы её ни оставалось…
Я помолчал, посмотрел на лица, окружавшие меня — серьёзные, усталые, заплаканные, и вздохнул. Говорить дальше не хотелось, но сказать было нужно. Может быть слова, сказанные в такой момент, лучше достучатся до людей?
— Но были и те, кого мы потеряли