Ватажник - Юрий Александрович Уленгов
Я стиснул зубы, выпрямился и пошёл дальше. Считать потери будем потом. Сейчас — поспешить к барскому дому. Убедиться, что остальные живы.
А потом я услышал гусли.
Что за чёрт? Кто играет на гуслях в разорённой мертвяками деревне?
Кто-то перебирал струны — по одной, медленно, словно вспоминая мелодию, которую давно не играл. Незатейливый мотив, простенький, в три ноты, — и голос, негромкий, хрипловатый, выводящий немудрёные слова:
— Утро деревне подмогло… Солнце мёртвых за пять минут пожгло…
В недоумении я заглянул за угол избы, из-за которой и доносились звуки. На перевёрнутой бочке сидел парень. Лохматый, худой, в рваной рубахе и с гуслями на коленях.
Откуда он тут взялся — бог знает. Из беженцев, может, или из тех деревенских, которых я толком не знал… Увидев меня, парень перестал играть, открыл щербатый рот и уставился на меня так, будто привидение увидел. Несколько секунд мы смотрели друг на друга, потом он подхватил гусли и убежал, смешно загребая босыми ногами.
Я хмыкнул. Ладно. Стало быть, живые в деревне есть. Уже хорошо.
Я пошёл дальше по улице, перешагивая через мертвяков, обломки забора и прочий хлам, оставшийся от размётанных баррикад. У колодца, забравшись в корыто для помоев, стояла коза и невозмутимо жевала пучок сена. Кажется, ей было решительно наплевать на трупы, на орду, на произошедшую битву… Да ей, наверное, и на конец света было бы решительно наплевать. У козы были свои приоритеты.
Я улыбнулся. Ну, хоть что-то не меняется в этом месте.
От барского дома доносились голоса — много голосов. Вполне человеческих и совершенно точно живых. Я прибавил шагу, насколько позволяла лодыжка, завернул за угол и увидел людей.
Мужики, бабы, дети — все высыпали из дома, стояли на крыльце, на дворе, сидели прямо на земле. Грязные, закопчённые, с красными от бессонной ночи глазами, но живые. Ерофеич метался между ними, размахивая руками и что-то тараторя, Марфа раздавала ковшики с водой, дети ревели, бабы обнимались, и всё это гудело, как пчелиный улей, в который ткнули палкой.
Особняком держалась группа мужчин в дорожной полувоенной одежде и с оружием. От неё отделился здоровяк с пшеничными усами и направился в мою сторону.
Сабуров. Жив, курилка!
— Ну и горазд ты, Дубравин, мертвечину бить, — хмыкнул он, подойдя, и привалился плечом к перевёрнутой телеге. — Ещё и везунчик. Твои как сказали, что ты в лес ушёл, я уж думал — всё, не увижу больше. Помянем, думаю, хорошего человека добрым словом…
— Ты чего тут делаешь? — я был искренне рад видеть Сабурова живым, на ногах, и, судя по голосу, в его обычном расположении духа.
— Да ехал мимо, — Сабуров ухмыльнулся, и усы его встопорщились. — Дай, думаю, к соседу дорогому заеду. Подъезжаю — а тут веселье, салют, иллюминация. Празднует, видать, что-то. А какой же без Сабурова праздник, верно? — он вдруг стал серьёзнее и обвёл руками валяющихся на земле мертвяков. — Это как понимать, Дубравин? Я уж думал, сожрут и меня, и ватагу мою с потрохами в этом твоём Малом Днище, а мертвяки вдруг замерли, заметались, а потом все как один — на землю. Жив я, Дубравин, только чудом. И что-то мне подсказывает, что совершил это чудо ты.
— Сам не знаю, если честно, как так вышло, — пожал плечами я. — В лесу я добрался до той твари, что управляла ордой. До водителя. Порешил его, спалил к чертям свинячьим вместе с телегой, в которой его мертвяки притащили. Думал, остальные просто дурнее станут, без координации-то. А оно вон как получилось…
В целом, я, кажется, понимал, в чём было дело. Предсмертная агония твари была настолько сильна, что она её слила по своим нитям этим прямо в управляемых мертвяков. Их дохлые мозги такого не выдержали, вот мертвяки окончательно и передохли. По крайней мере, другого объяснения я не находил. Но показывать Сабурову, что я смыслю в мертвяцких делах дальше отсечения их бошек, я не собирался. Себе дороже выйдет.
— Чудеса в решете, — Сабуров покачал головой. — Хотел бы я на это посмотреть, да, кажется, уже не доведётся.
Я посмотрел на него внимательнее. Только сейчас заметил то, что не увидел сразу, — Сабуров был бледен. Не просто бледен — сер, с каким-то землистым оттенком, какой бывает у людей, потерявших много крови. И пошатывался, хотя старался этого не показать. И на телегу он не просто так, видать, облокотился.
— Ты это, Дубравин, — сказал Сабуров, и голос его стал тише, а привычная бравада куда-то исчезла. — Кобуры-то, поди, не изготовил ещё на мою ватагу?
Я хмыкнул, не ожидая такого вопроса. По крайней мере — не сейчас и не посреди разрушенной деревни.
— Да как-то, знаешь, пока не до этого было, — развёл руками я.
— Ну, хорошо. Ты, как будешь скорняку заказ давать, на один комплект меньше заказывай. Мне оно уже ни к чему, кажется.
— Да о чём ты говоришь? — я начал злиться. Где-то в глубине души я, кажется, начинал догадываться, о чём он толкует, но мне очень не хотелось, чтоб эти догадки подтвердились.
Сабуров молча поднял правую руку и закатил рукав мундира. Предплечье было перетянуто потемневшим от крови бинтом. Сабуров сдвинул его, и стало видно рваную рану, по краям которой уже расползалось характерное потемнение. Мертвяцкий укус. Свежий и глубокий.
Проклятье. Этого только ещё не хватало!
— В общем, окажи милость, Дубравин, — сказал Сабуров, и улыбка его стала такой, что у меня перехватило горло. — Ты человек достойный, и от твоей руки пасть не стыдно будет. Не хочу перекинуться и тварью голодной по полям бродить. Не по-людски это, не по-христиански. Доставай свой терцероль, да пойдём за угол, чтоб бабы с детьми не видели. Единственное, — он помедлил, — не осталось ли у тебя козодоевского крымского? Хоть немного… Пить хочется — спасу нет. Хотелось бы напоследок глоточек славного вина сделать…
Я стоял и смотрел на отставного офицера, командира ватаги, который примчался мне на помощь, потому что просто не мог поступить по-другому. Который врубился в мертвяцкую массу с полутора десятками бойцов и дал мне те судьбоносные десять минут, без которых я бы не добрался до водителя. И который стоял сейчас передо мной, пошатываясь, и просил пулю, как иной путник просит чарку, — буднично, спокойно, без страха.
— Крымское… — буркнул я. — Будет тебе крымское, Дмитрий Александрович. Да только рановато ты себя хоронишь. Выпьем мы его с тобой ещё, да не одну бутылку. Обязательно выпьем. Но потом. А сейчас — живо за мной,