Третий тост - Александр Андреевич Проханов
Погонщик, убитый, вцепился рукой в песок, захватил в кулак горсть красного праха. Лежал лицом вверх, оскалив в черных усах белые зубы, будто беззвучно визжал.
Дальше валялись тюки, разбитые ящики, раскатившиеся круглые мины с ребристыми пластмассовыми поперечинами. Груды патронов, белые пластиковые пеналы, в которых таились заряды для гранатометов.
Кожемяко носком кроссовки расшвыривал тряпье, поднимал и снова опускал пеналы с гранатами. Фролов приближался к нему, сторонясь двух убитых погонщиков. У одного, в чалме, лицом вниз, бугрился на спине балахон — весь зад, просторные белые шаровары были иссечены осколками, кровоточили, расплывались пятнами. Другой, без чалмы, с длинными черно-волнистыми волосами, лежал на спине, сжимая в руке автомат. Его молодое лицо было бледным, и на нем резко чернели брови, усы и бородка. На автомате, на деревянном прикладе, пестрела наклейка — распустившийся сине-серебряный цветок.
Кожемяко наклонился над полосатым расползшимся мешком, вытаскивая из него жестяные ящики. Упершись подошвой в дерюгу, рвал, тянул, выволакивал цинки, маслянистую трубу гранатомета. Фролов следил не за ним, а за бледным, с черными бровями лицом, которое вдруг шевельнулось. На этом лице открылись глаза, уставились в близкую спину сержанта, наполнились мгновенной болью, жизнью, блистающей, слезной ненавистью. Погонщик оторвал от песка руку с автоматом, стал переносить его к себе, направляя ствол в Кожемяко. И тот, почувствовав, оглянулся, замер, помертвел, оцепенев, обессилев, будто его коснулось колдовство бледного, ненавидящего чернобрового лица. И, видя, как тянутся пальцы погонщика к спуску и тает, истекает секунда, отпущенная для жизни сержанту, Фролов близко, в упор, ударил в погонщика — грохочущую, тупую очередь в голову.
Кожемяко, очнувшись, тяжело дыша, подошел:
— Ну ты даешь!.. Не заметил!.. Так бы и срезал, падла!.. — И выдернул из руки погонщика автомат с серебристой наклейкой.
Подбежал комвзвода. Издали видел случившееся. Приобнял Фролова:
— Правильно действовал! — И тут же крикнул подбегавшим солдатам: — Стволы собрать, на борт, с собой!.. Боеприпасы, мины в кучу и — подорвать!
И пока солдаты, торопясь, стаскивали оружие, волокли к вертолетам, пока снайперы укладывали штабелями мины, гранаты, уцелевшие цинки, обклеивали их липкой взрывчаткой, Фролов топтался на месте, боясь посмотреть туда, где топорщился на спине балахон, лежала черноволосая, расколотая пулями голова.
Летели назад в вертолете среди груды трофейного оружия. Радист держал в руке ремешок с медной бляшкой, усеянный бисером. В круглых иллюминаторах текла, пламенела пустыня. Фролов вдруг увидел на своем рукаве маленький бело-красный шматок — липкую, высыхающую брызгу. Ему стало дурно. Осторожно, чтобы не видели остальные, он вытер рукав о дрожащую обшивку. И почувствовал, как всплывает в желудке, подкатывается к горлу ком рвоты. Удерживал себя, страшась, что его может стошнить тут же, в летящей машине. Дышал глубоко, сжимал ладонь. Тошнота не отступала. Все казалось тошнотворным: набросанное на пол свое и чужое оружие, пыльная форма, измызганные, полные песка кроссовки, ремешок с бисером в руке радиста, проплывавшая внизу гончарно-красная пустыня. От всего исходил тошнотворный, душный, приторно-сладкий запах. И он сам — его тело, его руки — источал этот запах умерщвленной плоти.
Он едва дождался, когда машины приземлятся в расположении части. Выскочил, отбежал в сторону, и его стошнило тут же, на зеленом аэродромном железе.
В казарме ему стало совсем плохо. Почувствовал озноб, хотелось пить.
— Да ты температуришь, Фролов! — сказал Борисенков, кладя на его пылающий лоб большую прохладную ладонь. — Давай в медроту пойдем!
— Не надо, — остановил его Кожемяко. — Пройдет. Нервы. Со мной то же было, когда первого уложил… Давай здесь полежи тихонько, — сказал он Фролову. — Отдохни, к вечеру выздоровеешь.
Он взял Фролова под локоть и бережно, как старичка через улицу, подвел к койке. Дождался, когда тот уляжется. Наклонился над ним.
— Ты мне, Фролов, теперь как брат! — сказал Кожемяко. — Ты меня с того света вытащил! Я теперь для тебя все сделаю. Если с тобой когда что случится, только позови — все кину, к тебе приеду! Ты мне брат, понял?
— Уйди, — тихо, слабо попросил Фролов, чувствуя, как разгорается жар и какие-то огромные железные створы медленно разверзаются над ним, вовлекая в другое, наполненное пламенем пространство.
Кожемяко исчез, а вместо него появился взводный.
— Правильно действовал, Фролов, — сказал командир.
А Фролов не знал, мерещится ему или нет. Молчал, смотрел на близкое, окруженное мутным пламенем лицо.
Ночью у него был озноб. Кто-то вставал, подходил к нему, кажется, Кожемяко. Накрывал вторым одеялом, подтыкал под ноги.
Голова горела. В раскрытых глазах колыхался бред. Будто все небо — в хлюпающих красных ломтях, в провисших кишках, в громадных, с торчащими мослами окороках, и он отбивается от этих душных, липких, сдавливающих его ломтей, и сквозь тяжкую, душную плоть проносятся режущие стальные смерчи, свистящие острые лопасти, и в местах разреза что-то брызжет, трещит и льется.
Среди ночи бред кончился. Жар спал. Он лежал, обессиленный, в казарме, среди громких, окружавших его дыханий.
— Ну, как ты? — наклонился над ним Борисенков. Большая, осторожная ладонь ефрейтора коснулась его лба. — По-о-стыл!
— Пить! — жалобно попросил Фролов.
Борисенков исчез и вернулся с кружкой. Поддерживал ему голову, вливал теплую, пахнущую хлоркой воду.
Фролов пил, чувствовал на затылке большую ладонь ефрейтора и беззвучно, бесслезно плакал.
ТРОЕ В «БЭТЭЭРЕ»
«Бэтээр» на ротной заставе с бортовым номером сорок восемь — облупленный, пыльный, с бессчетными вмятинами от пуль и камней. Рыжие пятна гари — следы пожаров и взрывов. Сварная заплата в корме — метина гранатомета. Скаты проедены, с растресканной, лысой резиной. Триплекс водителя разбит прямым попаданием. Трос измочален — в ржавых стальных колючках. Тяжелый пулемет бездействует: сломан электропуск. В левом двигателе отказывает бензонасос. В правом прохудился радиатор. Горы изглодали машину, изжевали ее каменными зубами. Расшатали ее опоры и