Брунгильда, или Образ без прикрас - Герберт Уэллс
— Но настоящие-то студенты такие глупые! Они глупее молоденьких девушек.
— Возможно. Во всяком случае, податливее. Они запросто впитывают впечатления, а потом очень быстро взрослеют. Наращивают мясцо, грубеют. С бакенбардами приходит к ним нагловатая самоуверенность… И вот, глазом моргнуть не успеешь, как все кончено — запас пластичности исчерпан. Образ застыл на всю жизнь. О чем студенты думают сегодня, о том завтра думает мир. Студентов можно лепить. Им можно вложить что-то в голову, повлиять на их умы. Они очень быстро возмутятся, если смекнут, что ты занимаешься чем-то подобным, но это с ними должно случиться. Кто-то до них добирается. Сами же они думать не умеют. Влиять на взрослые умы — дело пустое. Взрослые уже окостенели. Они сопротивляются всему новому. Оставь нужный тебе отпечаток в уме в промежутке между семнадцатью и двадцатью тремя годами, Брун, — и об остальном можешь не печься. Либо ты их завоевал, либо потерял. Страх перед студентами — начало известности. Для писателя. Да и для политика.
Он положил вырезку с картинкой на стол перед собой, чтобы лучше ее видеть, взял с каминной полки табакерку и начал набивать трубку. Миссис Дворкиц велела горничной убрать посуду и вернулась к своим счетам. Муж курил и размышлял.
Вскоре он взялся проговаривать вслух кое-какие положения.
— Студент — умственно размякший, но опасный. Он подозрителен, как нервный пес. Он твердо намерен не дать никому сделать из себя дурака. Он жаждет совершать подвиги. В общении с ним всегда нужно держать марку. Как только он эту марку сковырнет и за ней увидит нечто мягкотелое и чувствительное, у него сразу текут слюнки, и он… кусает! Вот чего я испугался в этой друидской истории. Поэтому я так серьезно к ней отнесся. Мне показалось, что я уязвим. Презрение студента, когда ему кажется, будто он тебя раскусил, неумолимо. И чем оно идиотичнее, тем неумолимее… Но теперь, имея вот этот последний снимок… я мог бы провести их всех!
Миссис Дворкиц одним ухом слушала его, а счет мясника трижды пересчитывала — и каждый раз получала разную сумму. Затем она оставила задачку с мясником вовсе, прямо уставившись на своего замечательного мужа. Она пыталась сопоставить его нынешнего с тем чувствительным, страдающим, смутно благодарным существом, каким оставила его ночью. Она взглянула на вырезку на столе… потом снова на его лицо.
§ 2
— А почему бы и не подмешать в мой образ чуточку… приветливости, Брун? Каплю этакой теплой человечности. Мне давно казалось, что я произвожу на людей холодноватое такое, чопорное впечатление. Нельзя быть слишком далеким от народа. Понимаешь, то, как подхватили эту пустяковую историю в Кэнеме… Похоже, я им не совсем нравлюсь: они будто только и ждали, когда я оступлюсь… Экая нетерпимость ко мне у них вымахала! Раньше ничего подобного не было.
Теперь он определенно разговаривал сам с собой.
— Предположим, у меня имелась бы личность — публичная личность, — включающая в себя такие вот промахи. Пусть все заранее знают, что этот человек слегка беспечен… Да ведь так он, может статься, даже более симпатичен!
Он, кажется, снова смутно осознал присутствие жены.
— В литературной жизни наступает некий переломный момент, Брун, — в нашем мире. Смена фазы. Поначалу ты сам — студент. Ты просто часть общей студенческой стаи, легко откликающаяся на команду и громко голосящая тварь, гораздая кого-то осудить и охотно примыкающая к осуждающим. У тебя нет никакой ответственности. Ты говоришь что попало, делаешь что попало, веришь во что попало. Никто на тебя не смотрит. Никому нет дела. Все, что ты делаешь, — шалость, и тебя охотно прощают. «Молодое дарование» — так они говорят. А потом ты как бы проявляешься. Раз — и готово. Это как вода расширяется при замерзании. Ты перестаешь быть жидкостью. Ты становишься больше. На тебя смотрят, судят, определяют тебе место. Вот что случилось со мной. Я наименее эгоцентричный из людей — но я замечаю, что стал слышимой, видимой фигурой.
— Тебе уже годами присылают вырезки, — сказала жена.
— Не будь этих вырезок, я бы сейчас едва ли это осознал.
Она задумалась и вернулась к домашним счетам. Вскоре, получив новую, абсолютно беспрецедентную сумму в счете мясника, она отметила, что муж снова заговорил.
— Ах! — воскликнула она. — Повтори, дорогой?
— Ну… вот в чем суть, Брун. Я и впрямь состоялся. Я имею в виду — в популярном смысле. Должно быть, всему виной мой роман «Гибкая ива». Или некое общее накопление репутации. Всемирное распространение этих фото — прямое тому доказательство. Нас видят. Мы должны быть на виду. Мы перестали казаться статистами на всемирном карнавале. И мы должны встретить этот вызов.
Казалось, он колеблется. Она помогла ему:
— Каким образом?
— Да, вот именно — каким?
Она ждала. Она не умела отвечать на встречные вопросы.
— Мы должны решить для себя, какой образ транслировать в мир. И этого образа держаться. Отныне и впредь. Иначе молодые господа с фотоаппаратами, репортеры со своими «подвалами»[17] и сплетники-корреспонденты сами выдумают что-нибудь о нас. И они поймут нас неправильно. Они всё переврут! И люди будут читать меня уже не в той тональности, что потребна. Считай, каждый мой том обернут в этакую невидимую пошлую обложку из газеты — с безобразным портретом и откровенно враждебным резюме. «О, этот тип!» — вот как они запоют!
— Ну, если мы и будем выдумывать… Дорогой, разве мы не можем просто быть теми, кто мы на самом деле?
— Да. Да. Нам не нужно меняться. Я не это имею в виду. Но… мы должны казаться теми, кто мы есть. Мы должны быть теми, кто мы есть, днем и ночью. До всех донести, кто мы такие. И проследить, чтобы все это поняли.
— И избегать низменных намеков, — добавила она. — Но я не понимаю, какой у нас план, дорогой.
Она поднялась со счетами от мясника в руке. Она чувствовала, что у нее в комнате сумма определенно сложится так, как ей следует. Возможно, она даже больше не покажется ей грабительской.
— Я правда не понимаю, что тут поделать, — заключила она.
Но муж хотел обсудить с ней этот