Еретики. Как церковные распри создали мир, в котором мы живем - Сергей Ходнев
К концу III века упрощенческий соблазн того и другого монархианства, как казалось, был преодолен — хотя для этого потребовалось участие самых ярких (и очень разных притом) умов той эпохи: осмотрительного и строгого Ипполита, эксцентричного платоника Оригена, запальчивого Тертуллиана. Но это было, в общем, такое преодоление, которое не более чем пепел, покрывающий тлеющие уголья. Вопросы оставались: кто все-таки это такие — Отец, Сын, Дух? Как их совместить с единством Божества? Как была устроена личность Христа — если мы поклоняемся ему и даже считаем себя его телом, мы же должны это понимать? Ответы, понемногу складывавшиеся в стройный понятийный аппарат, стали появляться уже в следующем веке. Но само подозрение, что надо не искать безупречный «средний путь», тонко примиряющий и Писание, и философские высоты, а действовать напролом — оно так и осталось под спудом. В Новое и Новейшее время мысль о том, что Троица и вообще все диалектические сложности магистрального богословия — лишний балласт, появлялась очень и очень часто: у радикальных протестантов XVI–XVII веков в вольной Польше и еще более вольной Голландии, у английских диссентеров унитарианского толка, у просвещенных либеральных теологов XVIII–XIX веков и, наконец, в американских религиозных феноменах вроде мормонов и «Свидетелей Иеговы»{2}. И как ни странно, именно антитринитарианство оказалось той точкой, в которой пересекались абсолютно разные векторы человеческого сознания: и вежливо-ученое секулярное хладнокровие по отношению к христианству, и сектантская горячность.
II–XVI века. Хилиазм: хеппи-энд истории
…Они думают, что по образцу этой жизни, соответственно расположению достоинств или чинов или преимуществам власти в этом мире, они будут тогда царями и князьями, подобно настоящим земным (царям и князьям), — думают на том основании, что в Евангелии сказано: «Ты буди над пятию градов» (Лк. 19:19).
Ориген. О началах[18]Смысл мировой истории не в благополучном устроении, не в укреплении этого мира на веки веков, не в достижении того совершенства, которое сделало бы этот мир не имеющим конца во времени, а в приведении этого мира к концу, в обострении мировой трагедии, в освобождении тех человеческих сил, которые призваны совершить окончательный выбор между двумя царствами, между добром и злом (в религиозном смысле слова).
Николай Бердяев. Философия свободыХилиазм не из тех ересей, что сводились к масштабному, громкому, бурному, но единичному и хронологически ограниченному общественному движению. Тут все тоньше. Словно какой-нибудь докетизм, это вроде бы и не система вовсе — так, идея, богословское мнение по частному вопросу. Но в докетизме речь шла о том, чтобы увести историю искупления за пределы человеческого контекста земной истории, превратить ее в нечто отвлеченное, смутно-мистическое. Хилиазм, напротив, хотел, чтобы торжество Бога и торжество праведных в конце концов явились не в метафизическом au-delà{3}, а прямо здесь, на земле с ее историческим бытием и со всеми ее законами физики, среди людей из плоти и крови. И как Антихриста пытались угадать во многих и многих исторических правителях, так и это тысячелетнее царство пытались связать с очень конкретными историческими чаяниями.
Хилиазм, он же милленаризм (от греч. χῑλιάς и лат. mille — «тысяча»), — представление о земном тысячелетнем царстве Христа, которое должно установиться в конце времен. Возник в результате буквального понимания ряда новозаветных текстов (прежде всего Апокалипсиса) еще в раннехристианскую эпоху. В Средние века, Новое и даже Новейшее время оказывал влияние на многие социально-политические учения и утопии.
Допустим, в дохристианском мире было немало тех, кто считал, что этот мир вечен — если уж он создан совершенным разумом, то отчего бы ему таким не быть, но в целом преобладало чувство конечности мира — оно ведь из разряда совсем уж универсальных и первобытных религиозных представлений. Только до поры до времени в нем не было полной остроты. Или эта конечность размывалась в чувстве цикличности (истребится этот мир — неумолимо появится новый, а потом еще и еще. «Умрешь — начнешь опять сначала. / И повторится все, как встарь»[19]), или смягчалась неколебимой верой в ритуал: пока Солнцу регулярно приносятся жертвы, оно не перестанет восходить.
Конечно, все начало меняться еще до христианства; это иудаизм, для которого фокусом истории мироздания стала история избранного народа, постепенно пришел к этому грандиозному ожиданию: вместо безличного конца света — реализация давних-предавних земных чаяний. Зло истребится, враги уничтожатся, пустыня процветет, Левиафан будет побежден, и на мессианском пиру праведники насладятся его плотью, сидя в шатре, который Бог сделает из левиафановой кожи.
Если наложить эти представления, которые первому христианскому поколению были куда как хорошо знакомы, на самоощущения гонимой общины, то понятно, что пророчества Апокалипсиса в первые века от Рождества Христова многим могли представляться совершенно однозначными. В 20-й главе тайновидец Иоанн обещает, что ангел на тысячу лет заключит в бездне «дракона, змия древнего, который есть диавол и сатана» (хотя потом змий еще освободится «на малое время»); «обезглавленны[е] за свидетельство Иисуса и за слово Божие», а также те, кто не принял печать Антихриста, воскреснут («это — первое воскресение») (Откр. 20:2–5) — и воцарятся со Христом на ту же тысячу лет. И только потом будут финальная битва, всеобщее