"Фантастика 2026-200". Компиляция. Книги 1-24 - Дмитрий Ласточкин
Веки ему сберегли, это была правда. Глаза он открыл сразу и сразу же зажмурился от света, и тётя Груша задёрнула окно простынёй.
Лицо у него стало розовое, глянцевое, натянутое. Кожа шла складками не там, где положено ей идти, брови сошли начисто, и правая половина была хуже левой — там держалось что-то тёмное, коркой, под самой скулой.
Он это всё видеть не мог. Он видел палату, доску с дробями в рамочке и меня.
— Зеркало есть?
— Нету, — отрезала Гуляева, не оборачиваясь.
— Врёте.
— Есть. Не дам. Через месяц дам, тогда и гляди, а сейчас ты увидишь не лицо, а работу, которая наполовину сделана. — Она сгребла в таз бинты. — Соколов, ты у нас говорун. Объясни ему.
И ушла.
Пётр повернулся ко мне. Смотреть ему было неудобно, он щурился и держал голову чуть набок.
— Ты гляди прямо и говори прямо.
— Гляжу.
— Плохо?
— Очень плохо, — я сел на табурет. — Правая скула хуже всего, там ещё тёмное. Бровей нет. Кожа розовая, блестит, к уху тянет. Нос целый. Губа справа подтянута, оттого улыбка будет кривая. Веки целы, и это главное, потому что с веками сюда привозят таких, кому глаза уже не спасти.
Он слушал, не перебивая.
— Ещё?
— Через полгода будет вдвое лучше, чем сейчас. Через год ещё лучше. Оно долго доходит, у меня своё вон сколько тянуло.
— Ты будто наперёд знаешь.
У меня внутри на секунду стало очень пусто.
— Знаю, — я потрогал свой рубец, тот самый, поперёк всего. — Я своё с лета ношу. Оно тоже было красное и толстое, а теперь белеет.
— А-а. — Пётр опять сощурился на меня, теперь уже разглядывая. — Тебя криво зашили.
— Так это наспех наспех.
— Ну вот. — Он попробовал усмехнуться и поморщился, потому что кожа не пустила. — Значит, теперь нас двое таких. На пару и будем ходить, пугать народ.
Про пару он это ввернул нарочно. Я сделал вид, что не заметил.
Над камином у прадеда висел портрет — он в пиджаке, снятый где-то в шестидесятых, и я проходил под ним лет пятнадцать подряд. Какое там было лицо, я в тот вечер попробовал вспомнить и не вспомнил. Помню раму, стекло бликовало и его протирали к маю. А лицо — нет.
Пальцы ему я велел разрабатывать с того же дня: гнуть и разгибать, помаленьку, по двадцать раз, каждый час, и терпеть, потому что новая кожа короткая и стянет, если её не тянуть.
— Больно.
— А ты чего ждал? Отвлекайся, считай вслух, и легче пойдёт.
Он считал. Дошёл до двадцати, отдохнул, начал снова.
Агитбригада приехала пятнадцатого, в кузове полуторки, четверо.
Расположились во дворе, между тополем и штабелем парт. Лежачих вынесли на койках и на носилках, ходячие расселись на партах, набежала половина станицы, и Вахрушев командовал рассадкой так, будто разводил полки на позиции.
Начали с куплетов.
Пожилой дядька в гимнастёрке без петлиц пел про Гитлера, про его повара и про то, как немцу под Москвой прошлой зимой икалось, подыгрывал себе на баяне и сам же первый смеялся с каждого куплета. Публика подхватывала припев вразнобой. Мелешко орал громче всех и дирижировал забинтованной ногой, за что получил от тёти Груши.
Потом девушка в сапогах не по размеру спела «Катюшу», и двор пел вместе с ней, и во дворе в тот момент не было ни одного человека, который бы не пел, включая Вахрушева.
А потом вышел чтец.
Молодой, длинный, в очках с одной дужкой, и объявил, что прочтёт «Жди меня».
Он читал без выражения, ровно, глядя поверх голов.
Двор перестал шевелиться. Кто-то за моей спиной шёпотом шёл вперёд чтеца на полстроки. Прошин сидел на парте, уперев локти в колени, и смотрел в землю между сапог, как смотрел тогда, когда Витька читал ему Настино письмо.
Пётр лежал на носилках и глядел в небо. По щеке у него текло: обожжённые глаза на воздухе слезились сами, без всякого повода, и он вытирал их тыльной стороной кисти через каждые полминуты.
Витька в это время воровал у бригады реквизит — деревянную винтовку.
Его поймали, отобрали, а он потом весь вечер объяснял мне, что не воровал, а брал поглядеть, и что винтовка всё равно ненастоящая, и что у бригадного дядьки таких две.
К двадцатым числам мы с Петром сидели вечерами на крыльце.
Он к тому времени ходил до двери сам, а дальше я его вёл, потому что от свежего воздуха его мутило. Садились на верхнюю ступеньку, где я в августе сидел один, и говорили, и разговоры эти шли ни о чём, как оно и бывает, когда людям некуда торопиться.
Он рассказывал про Придачу, про то, как их шестеро было в семье и как отец гонял плоты по Воронежу-реке. Про аэроклуб, куда его не брали два раза по росту, будто рост чему-то мешает. Про то, как на выпускном в училище у них украли из столовой всю сметану и как командир их за это построил в три часа ночи и держал сорок минут, ничего не говоря, а потом отпустил спать.
Я слушал.
Раньше, за тем столом, в гостиной с часами в футляре, я многое из этого слышал и считал, сколько раз он скажет «вот так это было».
Здесь он этого не говорил ни разу. Здесь он рассказывал всё впервые.
— Ты чего молчишь?
— Слушаю, не перебивать же.
— Ты вообще много молчишь. Я поначалу думал — гордый.
— Не гордый.
— Теперь-то вижу. — Он пощёлкал костяшками. — Слышь, Сокол. Ты вот скажи: к весне управимся?
Вот к этому вопросу я оказался не готов, хотя мог бы.
Я знал ответ до месяца. Знал, что не к весне и не к следующей. Знал даже, что через два с небольшим месяца в этих самых степях начнётся такое, после чего они там наверху перестанут писать «упорные бои на подступах».
— Не к весне, — я поглядел на тополь. — Долго ещё.
— Ну ты и утешил.
— Не задавай вопросов, на которые не готов услышать ответ.
— Мог бы и соврать по-человечески.
Оно и полезло тогда впервые — то самое, поганое, от чего я потом долго не мог отделаться.
Я сидел рядом с человеком, который будет сидеть во главе стола в пиджаке с колодками, а напротив будет