"Фантастика 2026-200". Компиляция. Книги 1-24 - Дмитрий Ласточкин
— И хорошо.
— Чего хорошего-то?!
— Того, что там помнить нечего.
Он подышал.
— Мне сказали, ты меня целую версту тащил.
— Триста метров.
— Триста. — Он опять помолчал. — Я тебя рубцом попрекал. При всех, в хате. Помнишь?
— Помню.
— Ну вот.
Больше он к этому не возвращался ни в тот день, ни после. Я подоткнул ему одеяло с той стороны, где оно сползло, и пошёл за водой.
Ответ из полка пришёл на восьмые сутки сентября.
Полина принесла его вместе с почтой, и я узнал конверт по почерку на адресе — с нажимом на каждой петле. Гуреев писал так все свои бумаги, и матерям тоже писал сам, этим же почерком.
Внутри лежало два листка.
На первом — по форме: младший лейтенант Соколов и младший лейтенант Воронов значатся живыми, находятся на излечении, известие о Воронове отменено, поправка послана куда следует. Дальше о том, что полк ждёт распоряжения и что оба по выздоровлении обязаны прибыть, а не задерживаться по своему усмотрению, как это делают некоторые.
На втором листке было от руки и вкось, разными руками.
Кондрат: «Ласточку гоняю через день, компрессию проверил, вторая падала — подобрал кольца. Ты не спеши, но и не залёживайся». Клава: «Меченому. Мёд ел или раздал? Отпиши правду». Ерёма исписал полстранички и в конце приписал, что Валя прислала карточку с уголком, а гребёнку из плекса у неё в общежитии просят все.
Я прочёл всё это вслух, для Петра.
На словах «известие о Воронове отменено» он дёрнулся так, что скрипнула койка.
— Какое известие?
Я замолчал на полслове. Он это услышал.
— Какое известие, Сокол?
— Гуреев написал: не вернулся с боевого задания. В августе, после того вылета.
— Кому написал?
— В военкомат, надо думать. По тому адресу, что у тебя в части в графе записан. А военкомат уже дальше, кому вручать.
Он молчал так долго, что я услышал, как в коридоре тётя Груша выговаривает кому-то за сапоги.
— У меня в той графе не родня.
— А кто?
— Наши с июля под немцем. — Забинтованные руки лежали поверх одеяла, и он их не шевелил. — Село наше на правой стороне. Как седьмого числа туда вошли, так и всё. Ни письма, ни слуху. Мать, две сестры, брат меньшой.
— И ты графу переписал.
— Ходил к Гурееву в июле. Он упирался, потому что не положено, а я говорю: куда ты писать будешь, ты мне скажи. Он подумал и вписал.
Больше он ничего не объяснял, да и не надо было.
Бумага о том, что младший лейтенант Воронов не вернулся с боевого задания, ушла в августе на кочующий госпиталь, на старый номер полевой почты, и там её кто-нибудь да вручил. А поправка Гуреева пошла тем же путём, только на месяц позже и на тот же номер.
Он попытался сесть.
Сел он не с первого раза и не со второго, и я его придержал за плечи, потому что качало его как пьяного. Он посидел, свесив забинтованные руки между колен.
— Бумага. Мне бумага нужна. И карандаш.
— Лежи. Достану.
Бумагу я выменял у Прошина за две пайки сахара — ту самую, из посылки колхоза «Заветы Ильича», в клеточку, и Прошин торговался всерьёз.
— Люди для души берегут, а он на обмен.
— Давай, Аким Фёдорович.
От «Акима Фёдоровича» он крякнул и полез в тумбочку.
Писал Пётр сам.
Я предлагал под диктовку — он не дал. Взял карандаш в кулак, как я сам брал три недели назад, и повёл по бумаге. Пальцы у него слушались плохо, кожа на них сидела внатяг, и буквы выходили в сантиметр высотой и лезли одна на другую. На четвёртой строчке он проехал по краю листа и порвал его ногтем.
— Возьми новый.
— Я этот допишу.
Дописал. Потом велел мне надписать сверху адрес, потому что мелко у него не выходило совсем.
— Пиши. Тамбовская область, город Моршанск.
Я вывел.
— Дальше?
— Улица Октябрьская, дом восемнадцать. Кузнецовым, для Марии.
Карандаш у меня в руке пошёл криво, и я списал это на ладони.
— Мария — это кто?
— Маша. — Он повернул голову к окну, хотя видеть через бинт не мог ничего. — Невеста. Мы с сорокового.
Он рассказал в тот вечер немного, и всё вразбивку, потому что говорить ему было тяжело и он через каждые три фразы отдыхал.
Что она приехала в Воронеж учиться на фельдшерицу и жила у тётки на Придаче. Что познакомились они на танцах в саду, куда он попал случайно и куда вообще не собирался. Что мать её осталась в Моршанске, а сама Маша с сорок первого в госпитале, и госпиталь этот кочует, и полевая почта у него меняется, и последнее письмо от неё дошло до полка в конце июля, а до того шло три недели.
— Она число ставит в углу. И подчёркивает два раза, — он поднял руку и уронил обратно. — Я по этим числам и считаю, где она была. У меня всё в планшете лежало. Он сгорел.
— Карточка была?
— Была.
Я сидел на табурете, держал в руке лист с надписанным адресом и смотрел на слово «Моршанск», пока оно не перестало быть словом.
Наши по той линии тамбовские. Из-под Моршанска. Это я знал с детства, потому что этим у нас в семье гордились примерно так же, как гордятся хорошей погодой: без всякой заслуги, но охотно. И три недели назад я выкладывал себе это как козырь — вон, род не тот, воронежский он, а наши тамбовские, значит, мимо.
Козырь лежал на столе битый.
Бомбили ли Моршанск в сорок втором — не помню. Что-то такое было по Тамбовской, налёты на узлы, на депо, а когда и куда — не знаю и не вспомню, сколько ни лезь.
Как звали прабабушку дома, при мне, за столом — я не вспомнил тоже. Я её звал бабушкой, все её звали бабушкой.
Второе письмо он написал на другой день, на полевую почту, ту, старую, с июльского конверта.
— Дойдёт?
— Может, и дойдёт.
— Ты не подслащивай.
— Я и не подслащиваю. Госпитали ходят, номера тянутся за ними. Полгода могут искать, а могут за неделю.
Полина, проходя, притормозила у койки.
— На старый номер не рассчитывайте. Пишите домой, домой вернее. Дома всегда кто-то есть.
Она это сказала и уже на ходу оглянулась.
Повязку с лица ему сняли двенадцатого. Не всю — оставили на подбородке