Сталинград - Константин Градов
Степь лежала белая и тихая до самого котла, и над котлом не стоял больше дым, потому что нечему стало гореть, и не вспухали на горизонте чёрные кусты, и не висели качающиеся фонари ночника. На востоке, в нашем тылу, было движение — туда тянулись колонны, туда шли и шли, и принимали их, и считали, и эта работа была надолго; а здесь, на западном краю, где полгода стояла стена, было пусто и беззвучно, и эта пустота была громче всякого грохота.
Я достал из нагрудного платок Гладкова. Серый, в синюю клетку, потёртый по сгибам, пахнущий чужим табаком и кабиной. Шумиловский. Армия Шумилова взяла Паулюса в подвале универмага, а политрук этого Шумилова отдал Гладкову платок ещё под Калачом, а Гладков отдал мне его сегодня — долететь до конца; и платок долетел, и круг сошёлся не у меня в голове, а вот тут, в озябшей руке, на краю отбитого поля. Я подержал его и убрал назад, к кисету.
Полгода назад, в первый день этой полосы, я сказал себе и сказал своим: тут не пустят, тут и встанем. Я знал тогда вперёд, что выйдет, знал день и год, нёс это знание, как несут камень за пазухой, — и оно было тяжелее всего, что я тут видел, потому что знать наперёд страшнее, чем не знать. А сейчас знать стало нечего: то, что я знал, сбылось у меня под крылом, грязными тряпками на штыках и серыми нитками колонн на восток, и камень из-за пазухи выпал, и его не стало.
Мы переломили.
Не я — нас тут было много, и большинства уже не было: Захаров остался под Калачом, Тихонов — ещё в сентябре, Прокопенко — у этой самой семёрки, двух суток до конца не дотянув, и сколько их легло по дороге от Барвенково сюда, чтобы я доехал до этого края и увидел тишину, — счёт тому был длинный, и сходился он не в мою пользу. Но мы переломили. Та сила, что пришла с запада сжечь нас и не пустить дальше Волги, стояла теперь внизу с руками над головой, и больше она не шла на восток, и не пойдёт. Это и был тот день, который я держал при себе и не называл, — он пришёл, и оказался не громом, а тишиной, и в этой тишине я стоял на чужом поле, среди своих живых, и слушал, как над Сталинградом впервые за шесть месяцев не стреляют.
Гончаренко окликнул от стоянки — звал к машине, по делу, как звал каждый вечер. И я пошёл к семёрке, через мёрзлое поле, мимо чужих капониров, к своим, потому что война на этом не кончалась, а только переломилась тут, под Сталинградом, и впереди была ещё долгая дорога на запад, которую я тоже знал наперёд и тоже нёс при себе; но это было завтра. А сегодня было второе февраля, и было тихо, и этого было довольно.
Глава 32
«Звезда»
В штаб меня вызвали на третий день после того, как над Сталинградом стало тихо.
Трофимов сидел в немецком блиндаже, который БАО приспособило под штаб полка, — в три наката, с печкой-времянкой, со стенами, обшитыми струганой доской теми, кто строил мост и до конца его не дотянул. На столе у командира лежала карта, свёрнутая в трубку, — разворачивать было уже нечего, фронт ушёл на запад сам. А поверх карты, придавленная гильзой от трофейной двадцатки, лежала бумага, исписанная по форме, в две колонки, с печатным шапочным текстом наверху и с чьей-то рукой, заполнившей графы.
— Садись, — сказал Трофимов. Он не глядел на меня, а глядел в эту бумагу, как глядят в формуляр перед тем, как зачесть машине ремонт. — Дочитать дай.
Я сел на чужую струганую лавку. В блиндаже было тепло чужим теплом, пахло горелой доской из печки и оружейным маслом от планшета, что лежал тут же. Я ждал. За полгода я выучился ждать у этого стола молча: командир звал не для разговора, командир звал по делу, и дело он открывал сам, когда был готов.
— Представление на тебя, — проговорил он наконец и развернул бумагу ко мне. — В дивизию ушло ещё в январе, по показателям. Вернулось с приказом. Слушай, как тебя там сосчитали.
И он стал читать. Не поздравлял — читал, как читают сводку, ровным штабным голосом, в котором всё было сведено к числу:
— «Капитан Соколов, командир первой эскадрильи. С начала Сталинградской операции и по второе февраля сорок третьего года произвёл девяносто один боевой вылет. Лично и в составе группы штурмовал колонны на марше, артиллерийские позиции, переправы через Дон, аэродромы воздушного снабжения окружённой группировки — Питомник, Гумрак, — танковые и автоколонны деблокирующей группы у Котельникова и на Мышковой, очаги сопротивления в заводском районе. Уничтожено и повреждено…» — Тут шли цифры, и он читал их, не запинаясь, и цифры были не мои, цифры были полка, сложенного со мной в одну строку: машины, орудия, переправы, транспортники на разгрузке. — «Эскадрилья под его командованием за тот же срок произвела свыше шестисот боевых вылетов».
Он опустил бумагу.
— Шестьсот, — повторил я за ним, в пустоту блиндажа, не спрашивая.
— Шестьсот двенадцать. Я считал по журналу боевых действий, сверял с твоим. Сходится. — Трофимов вёл пальцем по строкам, не для меня, для себя, проверяя в последний раз сложенное. — Тут расписано по целям, как полагается. Колонн на марше — столько-то, артпозиций подавлено — столько-то. Переправ через Дон, по которым ты работал в ноябре, на отходе их шестой армии, — три. Аэродромы моста — Питомник, Гумрак, заходы по разгрузке и по полосе, транспортники битые в воздухе и на земле сочтены отдельной строкой.
— Котельниково там есть? — спросил я.
— Есть. Танковая колонна Манштейна у Котельникова и на Мышковой — заходы по броне и по автотранспорту. Очаги в заводском районе, в январе, по подвалам. — Он поднял глаза. — Это всё ты прошёл. Не вычитал в сводке — прошёл низом, на бреющем, под зениткой. Я тут поставил подпись, что подтверждаю, и подпись эта верная.
Он положил бумагу на карту и придавил гильзой снова, ровно, как кладут то, что не должно сдуть.
— Тебя представили к званию майора. И к Звезде. К Герою Советского Союза, Соколов.