Сталинград - Константин Градов
— Шесть подымешь? — спросил Трофимов, и не глядя на пустую стоянку четвёртой пары, и не глядя на голый, без намотки, капот семёрки, — он за эти дни выучился не глядеть туда, куда нельзя.
— Шесть, — сказал я. — Дёмин седьмым, если машину Сёмина гонять не страшно.
— Бери седьмым. Гонять её надо. — Он постоял, мерил взглядом не нас, а тот север, куда мы шли, и тот восток, где принимали сдавшихся. — Придави им точку и приходи целым. Сегодня особенно — целыми приходите.
Он не сказал, почему сегодня особенно. И я не спросил. Я держал при себе число, в которое всё это сходилось, держал его так давно, что оно уже не давило, а лежало, как лежит в нагрудном кисет, — весом, к которому привык; и сегодня это число было сегодняшним, и я не называл его вслух, потому что называть было нечего: оно само шло к нам по дороге с востока, и довольно было дождаться.
Оружейники подвесили под шесть машин обычное по укреплённой точке: эрэсы под плоскости, в люки по две сотки, в кассеты осколочные россыпью. Ленту ВЯ набивали тут же, у капонира, на морозе, и оружейник прогонял патрон сквозь пальцы, отжимая мёрзлую смазку, чтобы не клинило на очереди, — тот же счёт, что всю зиму, та же работа, и руки делали её, не веря, что сегодня она пригодится в последний раз. Сотки опускали в бомболюки осторожно, на руках, потому что подъёмник на Гумраке так и не поставили, а ронять взведённое на мёрзлый грунт нельзя; два оружейника принимали бомбу снизу, третий заводил подвеску, и так — под каждый люк, под каждой машиной. Эрэсы цепляли на балки последними, проверяя контакты на пускачах сухой ветошью: на морозе влага в разъёме прихватывала льдом, и реактивный мог не сойти с балки в нужный миг, а такой отказ на боевом дороже всего.
Я обошёл семёрку сам, по кругу, начиная от хвоста. Покачал элерон ладонью, проверил руль глубины — ходили свободно, тяги Гончаренко перебрал ещё с вечера, и на морозе ничего не прихватило. Тронул консоль с двумя заплатами в одно место, ту, что битая зенитка любила, как метит дятел одно дерево. Заглянул в люки — сотки лежали ровно. Дошёл до капота, и рука сама легла туда, где два года её встречал намотанный Прокопенко лён, чёрный от масла, в три слоя от мороза, и не встретила ничего: капот был голый, и за эти дни рука уже отвыкла искать под собой намотку, как отвыкаешь от пустого места в строю. Я расписался в формуляре, поставил число — нынешнее, — и Гончаренко принял формуляр и сложил в планшет.
Гладков подошёл к семёрке, когда я уже надевал парашют. Подошёл не за делом — за делом ему было незачем подходить к чужой машине перед вылетом, — и потоптался, и достал из-под комбинезона платок. Тот самый, серый, в синюю клетку, что носил он с осени в нагрудном, сложенным вчетверо, и про который сказал мне ещё под Калачом, что взял его с убитого политрука из шестьдесят четвёртой, у Шумилова, и носит с тех пор.
— Подержи, командир, — сказал он, и сунул мне платок в руку, неловко, не глядя. — Я с ним всю зиму летал. А сегодня дай ты с ним сходи. Шумиловский он. А Паулюса-то — Шумилов и взял, в подвале. Слыхал? Так пусть он и долетает, шумиловский, до конца.
Я взял. Совать его назад было не время и не место. Я сунул платок в нагрудный, к кисету Прокопенко, к тетрадке Резникова, к той малой кладовой убитых, что копилась у меня от Барвенково, и стало в ней на один предмет больше, и предмет этот был не мой, и весил не как мой, а как чужой долг, который надо донести.
— Долечу, — сказал я. — Садись.
* * *
Над заводами на севере висел дым — тот же бурый столб, по которому я выходил на цель с октября.
Заводской район открылся под крылом тем же изломанным железом и бетоном, что я знал наизусть: обрушенные пролёты цехов, чёрные провалы окон, кирпич, сошедший в воронки, рыжие потёки ржавчины по сорванной кровле. Пара Яков из десятого шла выше нас, на трёх тысячах, прикрытием, — двое, и я по привычке прикинул, что двух мало; но мы шли к цели низко, под облачным потолком, истребителя над развалом не было видно, и Яки скучали без работы там, наверху.
Я завёл шестёрку на боевой курс с северо-запада — так, чтобы уходить с цели на свою сторону, через линию, а не вглубь развала; и пошёл искать ту зенитку, что три недели встречала меня тут чёрным кустом и светящейся метлой. Без зенитки заход не строится: сперва ищешь, кто тебя достанет, потом строишь под него. Группу я развёл по точкам коротко. Морозов с Сошниковым — по пулемётной в проломе цеха, осколочным. Гладков с Бабенко — сотками в подвал за обрушенной стеной, откуда садил миномёт. Воробьёв — эрэсом по зенитке, как увижу. Семёрку я держал ведущей, на первый заход, чтобы пройти раньше всех и вскрыть огонь.
Зенитки не было.
Я довернул семёрку на дальний край развала, где она стояла последние дни, — счетверённая двадцатка в проломе, а рядом, в окопанной позиции, его последняя три-семь. Метла не встала. Куст не встал. Внизу было тихо той тишиной, какой над целью не бывает, и я не поверил ей сразу, как не верят затихшей собаке у забора, — заложил вираж и прочесал то же место ниже, подставляя брюхо тому, кто мог ждать, пока я подойду ближе.
И увидел тряпки.
Они были везде. По брустверам, по проломам, по обрушенным стенам, на штыках, на палках, на жердях, поднятых над головой, — белое, грязно-белое, серое от копоти, рваное, мотанное из всего, что было под рукой, из исподнего, из бинтов, из портянок. Из подвалов, из нор, из развала выходили люди — не строем, а сами