Михаил Королюк - Квинт Лициний 2
До сих пор все было однозначно: зло – это зло и есть, ошибиться невозможно. Устранил – стране стало лучше. Сейчас же я впервые не знаю, к чему может привести воздействие.
«Ну, хорошо», – подумал, перекатываясь на живот, – «они уже вогнали Брежнева в барбитуратную зависимость. Неумышленно, конечно. Недооценили опасность препарата вообще, и повышенную чувствительность Генерального к нембуталу в частности. Возраст, да и печень посадил в шестидесятом. Полез зачем-то на стартовый стол через несколько часов после взрыва ракеты. Что ему там делать-то было? На обугленные тела смотреть? Вечно он себе приключения на задницу находит. То в урановую шахту спустился на смену, то в облако гептила на Байконуре пошел…
Но про повышенную чувствительность к барбитуратам станет ясно потом, постфактум. Пока же просто борются с бессонницей и раздражительностью, что возникает из-за сокращения курева. Прикрылись легким, как они думают, транквилизатором.
Значит, все будет идти так, как идет: ускоренное дряхление, резкое снижение работоспособности, падение критичности, нарушения координации, будет плыть разборчивость речи – классика барбитуратной зависимости.
Но что будет с историей, если его пересадить с барбитуратов на бензодиазепины? Нитрозепам-то уже есть. А сверху прикрыть ноотропами… К примеру, фенибутом, он уже разработан и, даже, есть в аптечке космонавтов.
Что на выходе-то получим? Лучше станет стране от сохранившего критичность и работоспособность Брежнева, или хуже»?
Я сладко потянулся и отправил себя на кухню. Пообедаю, и за письмо. Юрий Владимирович уже заждался весточек от Квинта – скоро четыре месяца будет, как ничего ему не писал. Вон, афиши уже по городу расклеивают с предложением поговорить.
Ладно, попробую полечить экономику, посмотрим, что из этого выйдет. И начну профилактировать Чернобыль – а то как раз сегодня по радио услышал радостное сообщение про включение первого энергоблока в сеть. Плюс подкину кое-что из геологоразведки для поддержания реноме. Ну и дорогой Леонид Ильич…
«Эх, проблема выбора в том, что он есть», – я еще немного помаялся и, мысленно махнув рукой, решил, – «ладно. Из двух зол выбираю то, которого раньше не пробовал. Значит, письмо будет из четырех блоков. Инфляция, месторождения, реактор „Бук“ и Брежнев. Вы уж не подведите моего доверия, Юрий Владимирович…»
Вторник, 27 сентября 1977, вечер
Ленинград, Тучков пер.
Первый раз к маме на работу я явился незваным гостем. За страшненьким фасадом с надписью «Библиотека академии наук СССР» на фронтоне таились километры книжных и журнальных полок. Книги-то ладно, а вот журналы! Для моего замысла мне надо было залегендировать знакомство с несколькими десятками статей. Не сейчас, конечно, потом, где-то через год, когда этот вопрос встанет. А он ведь встанет…
Мало было в стране библиотек, сопоставимых по своему журнальному фонду с этой. А чего вдруг нет, всегда другой библиотеки по межбиблиотечному абонементу. Мне крупно повезло, что мама работает именно здесь, а режим в советских учреждениях такого типа очень формальный.
Сначала я сослался на профориентацию. Мол, мама, что-то у меня математика подозрительно хорошо пошла, за лето всю школьную программу прошел до конца, теперь хочу понять, будет ли и дальше так же легко. Не читать же мне институтские учебники у прилавка в Доме Книги?
Для первого визита сошло, а дальше я зачастил в БАН чуть ли не через день, зависая там до самого вечера. Я устроил себе рабочее место в неглубоком проходе между каталожными шкафами и шел методом сплошного чеса, просматривая подряд все номера журналов. В основном я запоминал где что лежит, дабы сослаться при случае, но кое-что с интересом читал. «Annals of mathematics», «Journal of Number Theory», «Journal of Algebra», «Topology» – эти журналы я уже просмотрел за последние тридцать-сорок лет, не отходя далеко от полок, на которых они покоились.
Сегодня я процеживал в поисках интересующих меня методов «Mathematical Programming», когда справа, из прохода, ведущего в зал, раздался глуховатый, с легким кавказским акцентом, голос:
– О, а что вы тут делаете, молодой человек?
Я привстал с табуретки-лестницы и повернулся. На меня с легкой улыбкой пристально смотрел пожилой армянин.
Сделал честные глаза и, выгадывая время, ответил:
– Каталог изучаю… И журналы по математике. Вот, в частности, – я махнул рукой в сторону стопки отложенных журналов.
– А кто вас сюда пустил, молодой человек? – ласково уточнил он, – на научного работника, для которых предназначено это заведение, вы, уж извините, пока не очень походите.
Черт. Похоже, он имеет право задавать такие вопросы.
Я быстро прикинул варианты, причем первым почему-то был «сделать ноги». Перед глазами промелькнул маршрут побега со всеми его поворотами, лестницами и переходами, и я порадовался тому, что добегу до вахтерши раньше, чем он туда докричится.
«А, собственно, чего я так напрягся»? – сообразил с облегчением, – «Ну не принято сейчас увольнять с работы за такое. В худшем случае маму слегка пожурят».
И я вежливо уточнил:
– А что отличает научного работника от остальных: бумага с печатью или научный способ мышления?
– О как! – он прислонился к шкафу, готовясь к разговору. – Интересная постановка вопроса. Даже правильная. Что-то знаете о Декарте?
– О Декарте… – я коротко задумался, затем огорченно развел руками. – Да он уже несколько десятилетий как не очень актуален. Декарт, Лейбниц… Им повезло, что они не дожили до Гёделя. А вот Расселу и Гилберту повезло меньше.
– Да что вы говорите?! – сарказм щедро сочился из каждого его слова.
– Да, – грустно покивал я, – да… Представляете, этот негодяй Гёдель обрушил все здание современной науки. Вся Декартовская наука, вся эпоха Просвещения зиждилась на том, что все сущее можно доказать и познать. Все! Ну, а чего доказать и познать нельзя – того, значит, и не существует. Какие титаны строили этот храм науки! Сколько столетий! А потом пришел Гёдель, вероятно, величайший логик всех времен, и выдернул из-под этого здания фундамент. Оказалось, что ничего нельзя познать полностью и непротиворечиво, и для любой системы научных знаний будут существовать парадоксы и необъяснимые явления. Храм науки еще висит в воздухе, бригады строителей продолжают растить башенки вверх, а фундамента уже нет. А самое страшное, знаете, что?
Как выразительны все же армянские глаза! Сначала, до того, как я начал свой спич, они были снисходительно-ироничны с оттенком легкого добродушия. Этакий взгляд пожилого и предельно сытого кота на сдуру выбежавшего из-за угла мышонка. Потом в них промелькнуло удивление – не содержанием моей речи, нет, лишь ее связностью, способностью нанизывать слово на слово. А затем, когда он вслушался в смысл, это легкое удивление сменилось недоверием и, под конец, опаской.