Линии: краткая история - Тим Ингольд

Рис. 1.3 Текст и партитура как «восприятие» и «выражение».
Как только язык и музыку жестко разделяют таким образом, на границе между ними неизбежно возникают аномалии. Даже Гудмен вынужден признать, что если текст создан в виде пьесы – написан для исполнения – он на полпути к тому, чтобы стать партитурой. Актер читает строки пьесы, чтобы суметь произнести их на сцене, так что вопрос о голосе имеет здесь первостепенное значение. И произведение, в случае театральной постановки, заключается, конечно, не в самом тексте, а в классе исполнений, ему соответствующих (Goodman 1969: 210–211). То же относится и к поэзии, написанной специально для чтения вслух. В той мере, в какой поэт использует звучность произносимого слова для достижения задуманного эффекта, стихотворение становится ближе к музыке, чем к языку, но постольку, поскольку оно остается по сути словесной композицией, оно ближе к языку, чем к музыке. Поэтический текст, таким образом, – это одновременно текст и партитура, а в чистом виде ни то, ни другое. Но если аномальный статус драматического и поэтического исполнения может быть для нас проблематичным, для наших домодерных предшественников он таковым не являлся. Что касается музыкального аспекта, то, как показала Лидия Гёр, сама идея произведения как сконструированного артефакта – с его коннотациями монументальности и архитектурной формы – уходит корнями в концепцию композиции, исполнения и нотации, возникшую примерно в конце XVIII века с превращением музыки в самостоятельное изящное искусство (Goehr 1992: 203). До этого считалось, что настоящее музыкальное произведение заключается в труде исполнителя, а не в решениях композитора. Идеи о том, что каждое исполнение должно соответствовать подробным требованиям, заранее изложенным в нотации, просто не существовало.
Говорящее письмо
Примерно в то же время или несколько раньше аналогичный сдвиг произошел в области литературного производства. Мишель де Серто в «Изобретении повседневности» (1980) представляет современного писателя изолированным картезианским субъектом, стоящим в стороне от мира. Распоряжаясь чистой страницей, писатель смотрит на нее почти так же, как колониальный завоеватель – на поверхность земли, а градостроитель – на пустошь, готовясь возвести на ней собственные сооружения. Как общество создается в пространстве колониального правления, а город строится в пространстве, подчиненном плану, так и письменный текст производится в пространстве страницы (Серто 2013: 243–245). Таким образом, текст – это артефакт, вещь сфабрикованная, сделанная, построенная там, где раньше ничего не было (а то, что было, уничтожается в процессе строительства). Хосе Рабаса, комментируя дневники Христофора Колумба, сравнивает письмо на чистой странице с плаванием в неизведанных водах:
Нос корабля и кончик пера рисуют узоры на поверхностях, лишенных старых следов. Это отсутствие прецедентов, фикция «чистой страницы», позволяет писателю и мореплавателю, как в случае с Колумбом, претендовать на «владение» как текстом, так и территорией.
Но так было не всегда. Как указывает Рабаса со ссылкой на де Серто, постренессансное письмо, претендующее на поверхность и возводящее на ней постройки, принципиально отличается от средневекового Писания, поскольку последнее понималось не как нечто сделанное, а как нечто говорящее (Серто 2013: 245–7).
В то время образцовым примером письма была Библия. Согласно де Серто, читатели должны были прислушиваться к голосам библейских писаний и таким образом учиться у них (2013: 245–247). Для этого нужно было всего лишь следовать прецедентам, описанным в самóм Ветхом Завете. Можно привести известный пример из книги пророка Иеремии, который повелел своему писцу Варуху записать в «книжном свитке» (то есть на папирусе) сказанные ему Богом слова о наказании, которое постигнет народ Иудеи за непослушание. Со свитком в руке Варух пришел к людям, которые тут же попросили его «прочитать им вслух». Так он и сделал – к их явному неудовольствию. «Скажи же нам, – спросили его собравшиеся слушатели, – как ты написал все слова сии?» На что Варух ответил: «Он [Иеремия] произносил мне устами своими все сии слова, а я чернилами писал их в этот свиток»[2]. Связи здесь прямые и непосредственные: при письме – из уст пророка к чернильным следам писца; при чтении – от писца к ушам людей.
Если письмо говорит, и если люди вслух читают написанное, то утверждение Онга – что знакомство с письменным словом неизбежно ведет к тому, что люди слушают речь так, будто они на нее смотрят, – не может быть верным. Действительно, в Средние века грамотные люди, как и их предшественники, чьи истории они читали в Священном Писании, делали прямо противоположное тому, что сегодня делаем мы. Вместо того, чтобы пользоваться ушами для того, чтобы смотреть, они пользовались глазами, чтобы слышать, моделируя свое восприятие письменного слова на основе опыта произнесенного слова, а не наоборот. «Так что, – заметил святой Августин в V веке нашей эры, – когда пишется слово, делается знак для глаз, наводящий на ум нечто относящееся к слуху» (цит. по: Parkes 1992: 9)[3]. Если средневековые люди воспринимали слово не так, как мы, то не потому что они жили в мире первичной оральности, испытав лишь ограниченное влияние письменных форм речи или песни. Напротив, причина в том, что у них было совершенно другое понимание практик чтения и письма как таковых. Это понимание восходит по меньшей мере к греческой античности. Эрик Хэвлок показал, что ранние надписи имели силу устных заявлений, адресованных конкретным лицам в конкретных ситуациях. Благодаря надписям даже артефакты обретали голос, сообщая, кому они принадлежат, кому посвящены или что случится с любым, кто незаконно их присвоит. «Укравший меня, – говорит горшок, найденный на итальянском побережье близ Неаполя и датируемый VII веком до нашей эры, – ослепнет» (Havelock 1982: 190–191, 195).
Если письмо говорит, то читать – значит слушать. Исследуя происхождение глагола «читать» (to read) от англосаксонского ræd и его германских когнатов, медиевист Николас Хоу показывает, что его первоначальные значения сосредоточены на идее «давать совет или наставление», от которой он впоследствии был расширен через «разъяснение чего-то темного» (например, разгадывание загадки) до «интерпретации обычного письма» (Howe 1992: 61–62). Так, тот, кто готов (ready) к ситуации, подготовился к ней благодаря тому, что должным образом ее «прочитал» или, другими словами, прислушался к совету, когда это необходимо. Печально известный своей некомпетентностью англосаксонский король Этельред Неразумный (Ethelred the Unready) получил такое прозвище потому, что не прислушивался к советам, не выполняя самых элементарных королевских обязанностей. Он не слушал. Иначе говоря, чтение в то время означало «публичное, устное действие в сообществе»
Ознакомительная версия. Доступно 14 из 70 стр.