Тень в паутине - Дмитрий Викторович Распопов
За всеми этими криками не было видно и слышно только отца Феодула, который не встал места и не кричал на меня. Он дождался, пока шум сам пойдёт на убыль, и поднял руку, обращаясь ко мне.
— Значит, иконы для тебя это просто доски без души, — сказал он медленно, словно пробуя мои слова на вкус, — вот, значит, как.
Он повернулся к моему учителю.
— Отец Каллист, своди-ка его в Карею, в Протат. Покажи ему стены, что по преданиям писал Мануил Панселин.
Старец помолчал и добавил чуть тише.
— А там поглядим, что он скажет про доски без души.
Отец Каллист, который всю эту бурю просидел молча, вдруг улыбнулся своей тихой улыбкой, он понял что-то, чего пока не понял я, и от этой его улыбки мне впервые стало не по себе.
— Свожу, отче, — ласково ответил он, — вот, прямо завтра и свожу.
* * *
В Карею мы шли почти полдня, гора зимой была неприветлива, тропа петляла между голых склонов, а поскольку отец Каллист ехал на осле, мне пришлось вести его на поводу спереди, так и не поговорив о том, кто такой, этот Панселин. Я мог посмотреть в нейроинтерфейсе, но чувствуя, что меня ждёт что-то необычное, с трудом сдержался и готовил себя к тому, что я сам там увижу, хотя сомневался, что увижу работы уровня Беллини, поскольку этот мастер, как мне сказал отец Геннадий, творил в далёком XIV веке.
Протат стоял в самом сердце Кареи, старая церковь, ниже и проще лаврского собора, ничем снаружи не примечательная. Я входил в неё с тем снисхождением, какое уже выработалось здесь, готовый увидеть ещё одни плоские лики и глаза в никуда.
Отец Каллист молча завёл меня внутрь и поднял трясущуюся руку, показывая наверх. Следуя взглядом за его пальцем, я поднял голову, и замер.
Отовсюду со стен на меня смотрели люди, не лики, как я здесь привык, а именно люди: огромные, в полный человеческий рост и выше, и они были живыми так, как не была живой ни одна икона, что я раньше видел. Святые стояли в свету, который шёл ниоткуда и отовсюду одновременно, и не отбрасывали тени, тут всё было по канону, и в то же время неправильно по моим меркам, поскольку не было ни единого луча солнца, и при этом всё равно каждый из них дышал.
Я открыл рот и обратил внимания на складки одежд, которые обычно по канону изображались больше схематично и просто, чтобы они просто были, здесь же на фресках, они лежали тяжело и верно, создавая внутренний объём тел святых.
Оглядываясь по сторонам, я продолжал удивляться, лица вокруг были одновременно полны силы и скорби. Один из воинов смотрел вниз, прямо на меня, и в его взгляде было больше жизни, чем я сумел вложить в своего первого Афанасия со всеми моими тенями и бликами.
Я стоял посреди церкви и впервые за очень долгое время не знал, что думать. Мастер, который это написал, был без преувеличения великим художником. Он не крал свет у солнца, не делал из иконы портрета, но одновременно с этим он не нарушил ни одного из тех правил, которым меня учил отец Каллист.
Все правила были соблюдены, но всё равно его святые были много живее моих. Панселин добыл жизнь там, где я её добыть не умел, он сделал это изнутри, а не снаружи. Причём сделал это тем самым каноном, который я вчера назвал мёртвым. Волна стыда пошла изнутри, и я сглотнув комок, застрявший в горле, чтобы хоть как-то отвлечь себя о само уничижительных мыслей, подошёл к стене и осторожно, едва касаясь, провёл пальцами по краю выцветшей фрески, по краске, которой было больше ста пятидесяти лет.
— Ну? — тихо спросил за спиной отец Каллист, — что скажешь теперь мой Ученик, про доски без души?
Я ответил не сразу, поскольку у меня не было слов, чтобы осознать то, что я сейчас увидел. Так что, давая себе время, я обошёл всю церковь, задирая голову, пока не заболела шея, и трогал стены там, где мог до них дотянуться, чтобы наконец принять, что это не мираж и не обман. К тому же с каждым шагом мне делалось всё стыднее за слова, сказанные вчера собору.
— Я был не прав, отче, — сказал я наконец, и слова дались мне тяжело.
И затем, почти сразу после извинений, я не попросил, а потребовал, поскольку это было именно то, что я и искал, находясь на горе Афон уже бесконечно долгое время.
— Научите меня этому, — потребовал я, забыв всё своё монастырское смирение, — я хочу уметь писать только так.
Отец Каллист молчал очень долго, потом подошёл к стене на ощупь, и тоже осторожно коснулся её сухими пальцами, как трогают могильную плиту.
— Боюсь, мой Ученик, что научить тебя этому некому.
Я изумлённо повернулся к нему.
— Как некому? А вы?
— Я знаю правила, — тихо ответил старик, — все, до единого и передам их тебе, как мне передал их мой учитель, а ему — его.
Он тяжело вздохнул и покачал головой.
— А то, что ты сейчас видишь на этих стенах, не делается только по одним правилам. Это знал Панселин, и только он, а когда он умер, те кого он учил, передавали дальше лишь правила, потому что больше передавать ничего не умели. Его тайна ушла с ним в землю, и на всей горе нет человека, который скажет тебе, как именно он это писал. Я бы сам отдал последние годы своей жизни, чтобы это узнать.
Мы стояли в пустой старой церкви, под стенами, полными живых святых, и впервые за всё время я смотрел на своего учителя не сверху вниз, а снизу вверх.
Это было слишком жестоко, найти то, чему хотел научиться и в тот же миг узнать, что научить меня этому уже никто не сможет.
По моим глазам, впервые со времени расставания с Анной, потекли слёзы.
* * *
31 декабря 1464 A. D., Святая гора Афон, монастырь Великая Лавра, Османская империя
Через три дня, отец Феодул нашёл отца Каллиста, на солнце у южной