Райво Штулберг - Химеры просыпаются ночью
И сразу будто бы исчез страх. Появилась даже уверенность: меня никогда не вычислят. Все поварится, побурлит — и уляжется.
Но нервы все же помотали. Как и предполагал, милиция от меня не отстала. Однажды какой-то в форме приходил прямо в училище, я подумал тогда, что сбываются самые кошмарные представления; во второй раз уже домой, какой-то другой мент, тоже в форме. Я продолжал стоять на своем. Не видел, не знаю, не в курсе. Они все записывали в черную папку; потом я ставил свою подпись. Сначала еще искал во всех этих вопросах некий скрытый подвох; как и в самый первый раз, долгое после допроса прокручивал ответы: не попался ли на чем, не упустил ли чего, пусть и самого очевидного? Вполне могло случиться, что, зациклившись на глубоких деталях, я оставил без внимания что-то поверхностное, но оттого и самое ясное, яркое.
Но ничего подозрительного не припомнил ни с первого, ни со второго взгляда. Порой казалось даже, что все эти вопросы были скорее для проформы, чем действительно в помощь раскрытию. После последнего допроса прошла неделя, потом еще одна. Меня больше не беспокоили, никуда не вызывали. Я подумал, что, если б действительно подозревали, взяли подписку о невыезде или что-то в этом роде. Вместо этого — полная тишина. Порой именно она и сводила с ума: я не знал, что известно ментам, как далеко или близко они подошли ко мне. Быть может, как раз в тот момент, когда я открываю дверь в квартиру, чья-нибудь важная рука уже подписывает ордер на арест — мой арест. Или даже наряд едет — за мной едет. И через полчаса они будут здесь.
Но проходили полчаса и другие полчаса, час, два… Никто не стучался, никто не звонил. И вдруг — шаги. У самой входной двери. Сердце прыгало к самому горлу, а потом проваливалось вниз. Но прошли выше этажом.
Я посмотрел на свои руки. Они тряслись мелкой дрожью. Что же будет, если и в самом деле придут?
Но ведь были уже. Пусть и не задерживали, а только вопросы задавали, но все равно: милиция же. Но я, кажется, держался вполне спокойно. Ну да, волновался. Но ведь я убит горем, испытал шок и все такое — вполне объяснимо. И откуда только силы для самообладания взялись?
А потом как-то вдруг все прекратилось. Никто не приходил. Однажды мама пришла раньше обычного и с волнением сообщила, что была в милиции, что нашли того, кто это сделал. Я не стал расспрашивать, и без того знал, кого нашли. А ему не надо было лапать чужую девушку. Впредь будет умнее. Поделом уроду.
Не сразу, но дошло, что теперь-то я — свободен. Ото всего: от раздавленных, наполненных ужасом ночей, от постоянных ожиданий звонка в дверь, от необходимости напряженно продумывать свои слова… Теперь все позади. Можно продолжать жить. Почти так же, как прежде. И теперь снова появилось самое главное — будущее. Пусть и не такое светлое и яркое, но оно было, со временем — я надеялся — очистится и заблистает ярко. Потребуется время, чтобы забыть все, но если это лишь вопрос времени, то нужно набраться терпения и жить, ждать.
И я бы переждал. Если б не ее мать. После суда она отчего-то вдруг окончательно уверилась в том, что именно я и совершил все над ее Людкой. Не помогли ни доводы следствия, ни сам приговор: пятнадцать лет. В суд я не ходил, мама обо всем рассказала. Но тот так и не признался ни в чем. И Людкина мать ему верила.
Она принялась преследовать меня буквально везде. В первый раз подкараулила у самого дома, когда я утром выходил на остановку. Вцепилась в лицо и хотела вырвать глаза. Так и орала: «Я вырву тебе твои бесстыжие зеньки!» Потом было два раза вечером, когда я возвращался. Вызывали патруль, те лениво пообещали разобраться, но, видимо, только пообещали, потому что уже на следующий день эта стерва притащилась в училище и устроила истерику прямо на занятии. Сначала все наблюдали просто с любопытством, никто даже ее отодрать от меня не пытался; только когда она сняла сапог и стала бить меня каблуком по голове, — опомнились.
В больнице я провел немного, два дня. Просто понаблюдали, нет ли сотрясения, и отпустили. Мама настаивала на охране моей палаты, но мент только усмехнулся:
— Мы не в Америке.
Так что мама сама дежурила в приемном покое двое суток. Врачи разрешили.
Потом на неделю стало тихо. Я даже подумал, что ее либо окончательно урезонили, либо вообще посадили: нападение и побои все-таки. Но последующие события показали, что все обстояло совсем не так.
Я только сошел с троллейбуса и направлялся в сторону дома, как услышал сзади пришлепывающие шаги. Шел довольно неслабый ледяной дождь, поэтому оглядываться не хотелось. И тут спину пронзила резкая боль. Я упал в грязь, чьи-то руки плотно вдавливали меня в лужу. Потом еще удар, острее и больнее прежнего. И это последнее, что чувствовал я тогда.
— Теперь ее точно посадят, — мама сидела у койки и гладила меня по воспаленному лбу, — подполковник сказал, что это уже за всякие границы выходит.
На этот раз в больнице я пробыл полтора месяца. Врачи сказали, что только благодаря чуду и толстой куртке нож не достал до легкого, а застрял в ребре.
Людкиной матери дали год. И только. Мама рассказывала, что на суде она кричала, что все равно найдет меня и через год отомстит за свою дочь. И не было никаких сомнений в том, что так и будет. Оставалось лишь ждать, когда пройдет этот год. А потом… Тогда мама предложила уехать, на свою родину, на Украину. Там у нас даже жили какие-то родственники, о которых я прежде слышал, но никогда не придавал этому факту особенного значения.
— И никому не скажем. Я даже на работе никому не скажу, куда поеду. Эта нас теперь нигде не найдет.
В самом конце февраля мы уже сидели в купе, все вещи были отправлены контейнером на новое место, а поезд со стуком с каждой секундой уносил нас — прочь от прежней жизни, от квартиры, где я провел всю свою жизнь, которую теперь продали совсем чужим людям, от моей комнаты, в которой прошли такие странные, такие радостные, такие тяжелые дни и вечера… ото всего знакомого, теплого и привычного. Впереди было что-то; несомненно, оно было. Но пока это оставалось лишь в неясном будущем, там, за семафорными огнями, размытыми февральским туманом.
* * *Тополь лежал с закрытыми глазами, чувствовал, как кружится, кружится его тело на полу сарая. Из воздуха снова стали выкачивать кислород, разболелась голова. Сначала тупо, едва заметно, но постепенно боль из простого нытья превратилась в раскаленный штырь, который вонзили в затылок, а вышел он изо лба. Да так и остался торчать. И каждое движение отдавалось во всем черепе. И снова зашептало. Но теперь — будто бы изнутри головы. Тополь уже не сомневался, что галлюцинация. Слов по-прежнему не разобрать, но звучало угрожающе. Его обещали убить — это было ясно и безо всяких слов. И никуда не убежать, никуда не деться от этого шепота.