Рассвет новой эры - Роман Смирнов
Италия вышла из великой войны так, как не выходил из неё никто: не потеряв, а приобретя. Пока Германия и Россия ломали друг другу хребет, пока Англия и Франция теряли свои империи по кускам, Италия, вовремя вильнув, вовремя выскочив из горящего дома, ухватила по дороге всё, что плохо лежало, и осталась цела, сыта, при своей средиземноморской добыче. Другие воевали до кровавой пены — Италия торговалась. Другие клали миллионы — Италия потеряла немного и подобрала много. Это была ловкость, и Чиано, будучи человеком, эту ловкость во многом устроившим, имел право ею гордиться.
Но Чиано был не только тщеславен, он был ещё и умён, а ум ему нашёптывал то, отчего гордость его слегка холодела. Гусь, нагулявший жир, тем и опасен себе, что жирен. Италия набрала добра сверх всякой меры, а всякое добро, взятое у сильных, надо ещё суметь удержать, потому что сильные не забывают отобранного. И вот теперь, когда пыль улеглась, оказалось, что за столом победителей сидят как раз те, у кого Италия это добро и отобрала: и англичанин, лишившийся Мальты, и француз, лишившийся Ниццы с Корсикой. Они не забыли. Они ждут своего часа, чтобы всё это назад потребовать. И весь вопрос итальянского будущего, по трезвому счёту Чиано, сводился к одному: кто поможет Италии удержать награбленное, а кто, наоборот, заставит его вернуть.
Оттого и кружили теперь над Римом двое, оба больших, оба сильных, и оба обходительных до приторности.
С одной стороны — американец. Он пришёл громко, на весь свет, со своей широкой рукой помощи, с деньгами, с кредитами, с посулом ввести Италию в семью цивилизованных народов Запада, отстроить, обогатить, приподнять. Деньги американец давал настоящие, большие, и в разорённой Европе на них кидались наперегонки. Италия разорена не была, но от денег кто ж откажется, и посул звучал сладко: место среди победителей, доллары, уважение, конец итальянской захудалости.
Только Чиано, битый политик, знал цену этакой щедрости. Даром больших денег не дают: за всякими деньгами тянется поводок, и весь вопрос в том, насколько тот поводок длинен и к чьей ноге привязан другим концом. Италии предлагали не подарок, а сделку, и прежде чем радоваться, Чиано желал понять, чем за неё придётся платить и не окажется ли плата дороже дара.
С другой стороны стоял русский, и стоял молча.
Русский не сулил ничего громкого. Русский вообще, как помнил Чиано, не любил ни громкого, ни лишнего. Но именно с русским у Италии был тот тихий уговор, на котором и держалось всё её нынешнее благополучие, и уговор этот Чиано помнил до последнего слова, потому что сам его и заключал, летав тогда в Москву ночью, тайным рейсом через Стокгольм, с бьющимся сердцем, не зная, вернётся ли.
Русский тогда принял его без пышности, говорил тихо, скупо, глядел так, будто видел собеседника насквозь и заранее знал, чем кончится торг. И торг был короткий. Русскому от Италии нужно было немногое: тихо выйти из войны, не переметнуться на его сторону, но и не лечь под Вашингтон — до будущей мирной конференции, где станут делить и рядить. А за это русский обещал одно: свой голос на том дележе. Голос за то, чтобы всё, что Италия нахватала, за нею и осталось. Мальта, Тунис, Корсика, Ницца, Далмация, Крит — всё. Русскому эти острова и берега были ни к чему, они не стоили ему ни солдата, а пообещать их удержание значило вбить занозу в подбрюшье Запада, стравить Италию с Англией и Францией навеки, привязать Рим к Москве не любовью, а нуждой. Но этой хитрой изнанки Чиано тогда не разглядел; разглядел он одно: за пустяковую цену, за одно лишь тихое сидение, ему обещали удержать всю добычу, — и уехал из Москвы в тайном торжестве, уверенный, что это он обвёл скупого на слова русского вокруг пальца, выторговав целое море за бесценок.
И Чиано взял этот уговор. Взял, потому что иного, что удержало бы добычу, не было. Мир-то большие уже поделили между собой, наскоро и по-хозяйски, да только одно дело поделить, а другое — узаконить: вся Италия с её добычей висела теперь на том ещё не наставшем дне, когда сойдётся общий мирный стол и станет закреплять поделённое подписями да печатями. Голос русского там — вот и всё, на чём стояло итальянское богатство.
Вот с этими двумя женихами Италия и жила нынешней осенью, и Чиано, как ловкая невеста, должен был не продешевить.
Американца он принял в тот же день, ближе к вечеру.
Пришёл не посол, послов в таких делах не присылают, пришёл человек тихий, без чинов и верительных грамот, назвавшийся не то коммерсантом, не то советником по торговым вопросам, из тех, кого посылают, когда хотят сказать многое, а отвечать ни за что. Был он любезен, гладок, хорошо одет, говорил по-французски бегло и вкрадчиво, и Чиано, сам мастер этой игры, сразу оценил в нём достойного партнёра по фехтованию тупыми рапирами. Имени гость не назвал, да Чиано и не спрашивал: за таким, надо полагать, стоял всё тот же Даллес, что вынюхивал итальянские дела ещё в Сан-Ремо, — а подобных узнают не по имени, а по повадке.
— Америка, граф, смотрит на Италию с большой надеждой, — говорил гость, отпивая поднесённое вино и одобрительно щурясь, потому что вино было хорошее, из собственных подвалов Чиано. — Мы видим здесь не побеждённого, а естественного друга. Древняя культура, прекрасный народ, законное место среди наций Запада. Всё, что нужно Италии, — протянуть руку в ответ. А в этой руке, поверьте, будет чем поделиться: кредиты, машины, рынки. Европа отстраивается, и Италия могла бы отстраиваться вместе с нею, среди своих, среди цивилизованных.
— Мы бесконечно тронуты вниманием Америки, — отвечал Чиано с тою же гладкостью, поднимая свой бокал. — Италия всегда чувствовала себя частью западной цивилизации, колыбелью которой, позволю заметить, она отчасти и является. И деньги, вы совершенно правы, вещь не лишняя даже для гордого народа. Мы слушаем вас с живейшим интересом.
Они поговорили ещё, кружа,