Петербургский врач 6 - Михаил Воронцов
— От дизентерии умирает больше людей, чем от японских пуль. — Я говорил скучным голосом, как читают инструкцию. — Вша разносит сыпняк, который выкашивает роты быстрее пулемета. Знаете это, нет? Новейшие исследования. Тот, кто держит в порядке сортиры и котлы, спасает здесь больше жизней, чем тот, кто машет скальпелем. Это, Евгений Николаевич, и есть наука. Эпидемиология называется. К столу я вас пока не подпускаю, там посмотрим. Вопросы?
Вопросов у него не было. Возникла спрятанная ненависть. Он козырнул, четко, по-строевому, повернулся и вышел. Полог хлопнул.
Кузьма Лукич покачал головой ему вслед.
— Заест он вас, ваше благородие. Придумает, как подставить под начальственный гнев. Такие бумаги писать умеют.
— Пускай пишет.
Дальше потянулись дни, и надо отдать Ростовцеву должное: он работал. Со злостью, с каменным лицом, демонстративно, но работал. Понимал, что я хочу сбить с него спесь, но расставаться с ней не хотел ни за что. Упрямый, дальше некуда.
Но он честно вставал до рассвета, обходил тифозных, писал листы почерком, которому позавидовал бы иной писарь. Отхожие места при нем засыпали хлорной известью по часам. На осмотре он лично перетряхивал рубахи и гимнастерки, брезгливо, двумя пальцами, но перетряхивал все до одной. Отчетность он вылизал за три дня так, что мне до такого было, как до Луны (хотя я на отчётность старался тратить времени как можно меньше, и все сходило с рук).
При этом он не упускал случая показать, что все это ниже его. И я тоже ниже, причем намного. Злодейка судьба бросила решила испытать будущую звезду медицины и послала его в подчинение к непонятно кому, но он это преодолеет.
Со мной разговаривал через губу, официально, титуловал полным именем-отчеством с таким нажимом, что отчество звучало как оскорбление. Цитировал Вирхова и вспоминал клинику Виллие. Стрижак его быстро невзлюбил, хотя и терпел, справедливо отдавая должное тому, что он все-таки работает, тянет окопную лямку.
Но выражение физиономии господина врача эмоциональному казаку было не по нраву.
Однажды он не выдержал:
— А скажи, лекарь, много ты в своей академии брюх штопал?
— Оперативная техника ставится на трупном материале, — холодно ответил Ростовцев, понимая, о чем идет речь, но не подавая вида. — Мною выполнено более сорока учебных операций.
— На покойниках, стало быть. — Стрижак с серьезным лицом покивал. — Удобный больной. Не дергается, не жалуется. И не помрет, что главное. Все операции, значит, прошли удачно.
Ростовцев ничего не ответил. Он был выше насмешек какого-то дикого казачьего атамана.
Кузьме Лукичу он выговаривал за каждую мелочь. За марлю, свернутую не по уставу. За то, что термометр хранится не в футляре. Тот сносил молча.
— Барчук, — сказал он мне как-то вечером. — Но работу ведет, этого не отнимешь. Порода такая: хоть навоз возить поставь, будет возить лучше всех и нос задирать.
Точнее не скажешь.
А один раз он сам пришел ко мне с вопросом.
Вышло так. Он сверял мои записи по чистой землянке со своими ведомостями и наткнулся на историю Егора Опарина. Прочитал раз, прочитал другой и явился ко мне, держа лист перед собой, как улику.
— Вадим Александрович. Здесь написано: открытый пневмоторакс, остановка дыхания, восстановление дыхания ручным способом, ушивание легкого, герметизация грудной стенки. Это описка? Больной с открытым пневмотораксом и остановкой дыхания не выживает. Его нельзя оперировать: плевра вскрыта, легкое спадается, смерть на столе. Так написано во всех руководствах. Грудная полость для хирургии закрыта. Это аксиома.
— Сходите в чистую землянку, — сказал я. — Третий слева. Спросите, как его зовут.
Он сходил. Вернулся минут через двадцать, молча положил лист на место и до вечера не сказал мне ни слова. За ужином никого не цитировал. Аксиома, которая сидит на топчане, просит есть и ругается шепотом, действует на академического человека сильнее любого спора.
Я в его сторону не смотрел и в перепалки не встревал. Времени на воспитание у меня не было. К операционному столу я его пока не подпускал. Да и, слава богу, повода не находилось.
Егор, кстати, шел на поправку. На пятый день уже сидел, кашлял, придерживая грудь подушкой, и ругался шепотом, а это верный признак выздоровления. Молча умирают, ругаются к жизни.
А потом японцы напомнили о себе, и вопрос о том, подпускать ли Ростовцева к столу, решился без моего участия.
Началось перед рассветом. Обстрел, и весьма сильный. Даже кидали гранаты. Наши ответили. Затем стычка прекратилась, и с вала потащили раненых.
Я проснулся от первых выстрелов и дальше все шло по накатанному: инструменты в кипяток, столы протереть, хлороформ и перевязочное на виду, санитары по местам. Ростовцев явился в операционную через пять минут, застегнутый на все крючки, бледный, но собранный. Обстрел он слушал впервые в жизни. Снаружи хлопало и бабахало, но держался он, надо признать, прилично.
— Что мне делать? — спросил он только.
— Пока ничего. Ждать. Скоро наверняка понесут.
Раненых оказалось девять. Один тяжелый, остальные средние и легкие. Для одного хирурга это часов шесть работы, и кто-то из очереди мог до своей очереди не дожить.
Второй операционный стол у нас уже стоял. Я велел сколотить его на второй день после приезда Ростовцева, не из большой веры в него, а из простого расчета: два врача, два стола, глупо иначе. Стол стоял, накрытый клеенкой, и ждал своего часа. Час пришел.
Я сортировал сам, быстро, у входа в операционную. Бедро с кровотечением первым на мой стол, там счет на минуты. Дальше по убыванию.
Четвертым лежал на носилках солдат лет тридцати, чернобородый, из второй роты. Рядовой Агафонов. Осколок сидел у него в правой руке, выше локтя, с наружной стороны. Рана небольшая, кровила лениво, темной кровью, без толчков. Сам осколок прощупывался под мышцами, неглубоко, крупный. Кость на ощупь целая, рука не деформирована. По всем признакам дело на двадцать минут: разрезать, вынуть, почистить, тампон.
Я уже открыл рот, чтобы отправить его в конец очереди, и тут заметил кисть.
Кисть висела. Не лежала расслабленно, как лежит рука у измученного человека, а именно висела, переломленная в запястье, пальцы полусогнуты, как грабли.
— Пальцами пошевелить можешь?
— Могу, вашбродь. — Он пошевелил. Пальцы согнулись в кулак, вяло, но согнулись.
— А разогнуть? Растопырь пальцы. Кисть подними, на себя потяни.
Он попыхтел, побагровел. Пальцы не разгибались. Кисть не поднималась. Сгибатели