Сталинград - Константин Градов
— Командир, внизу пленные, колонной, — Ковальчук, с задней, негромко. — Тыщи. Длинная — конца не вижу.
— Вижу. Не наша графа.
Я качнул семёрке крыльями над выложенным крестом полотнищем — обозначить, что свой, что вижу, что не ударю, — и снизу мне в ответ махнули с дальнего ската, замахали руками, кто-то стянул шапку. Пара Яков прикрытия прошла выше, тоже качнула крылом нашим, потом отвалила за стык, проверять чистое небо. Истребителя над бороздой не было — немцу из котла его поднять было нечем, и над смычкой стояла та редкая зимняя пустота, в которой слышишь только свой мотор.
— Сорок второй, я триста первый, — пробилось снизу, с земли, рвано, сквозь треск; пехотный корректировщик у стыка нашёл нашу волну. — Не работайте по борозде, тут наши с обеих рук. Цель ваша — север, квадрат у завода, ждём вас там. Подтвердите.
— Триста первый, я сорок второй, понял, по борозде не работаю, иду на север, — передал я. — Стык вижу, сомкнуто.
— Сомкнуто, браток, — отозвался корректировщик уже не по форме, а как сказал бы живой живому. — Полгода ждали. Дай им там, на севере, за нас.
* * *
Над этой колонной я прошёл, не доворачивая, и палец на гашетке вдруг стал чужой.
Я водил эту степь огнём с сентября — по голове колонны, по разгрузке, по согнутым у бортов фигурам, по тем, кто тушил у помпы свою последнюю дверь. Рука шла к гашетке сама, без меня; за полгода я не глядел на неё, как не глядишь на собственное дыхание. А теперь подо мной шёл тот же враг, но шёл с поднятыми руками, под нашим конвоем, по нашей дороге, и я снял палец со спуска — и под мышками потянуло холодом, как от распахнутой среди тепла двери.
Я не подумал — я это вдохнул. Грудь забрала ледяной воздух разом, до самого низа, и не отдала. Что-то прошло у меня по телу той же косой чертой, что легла у кургана, — наискось, от горла к рукам, надвое: там осталась рука, которая полгода била не думая, тут встала рука, которая держала спуск пустым и не находила, куда себя деть. Меня прознобило в кабине, в нагретой моторным теплом кабине, и я стиснул ручку крепче, чтобы унять ладонь. Думать было некогда — впереди, на севере, ждал тот, кто ещё не бредёт, а сидит в подвале и держит палец на спуске за нас обоих.
— Группа, доклад дам с земли, — передал я. — Стык сомкнут, по всей борозде наши. Идём на узел, на север. Заход по моему, не растягиваться.
* * *
Узел открылся под крылом не степью и не аэродромом — изломанным бетоном.
Заводская окраина лежала грудой: обрушенные пролёты цехов, рёбра ферм, чёрные провалы окон, кирпич, ссыпавшийся в воронки. Из этой груды немец и сидел. Я опознал его точку по тому, как от неё тянулись трассы вниз и вбок — по нашим, что залегли на открытом перед цехом и не могли подняться. Зенитку он держал тут же, в развале: счетверённая двадцатка стояла где-то в проёме, и от неё разом, слитной светящейся метлой, ударило вверх, едва мы навалились; выше неё чёрным кустом встало тридцатисемимиллиметровое — одно, два, последние, что у него тут были, но и одного хватало, чтобы не дать пройти прямо.
— Зенитка в развале, слева от пролома, — передал я. — Воробьёв, эрэсом по ней, как метлу покажет. Морозов, Сошников — по цеху, в проём, осколочным, кто оттуда бьёт. Гладков, Бабенко — сотками в подвал, под обрушенное. Сёмин, Панин — прикрой выход. Валимся по одному, за мной след в след. Выход креном, не по прямой.
Я опустил нос на тот проём, откуда тянулись трассы, и пошёл вниз отлого, прижимая машину к развалу. Чёрный провал рос под капотом. Я поймал его в перекрестье, выждал лишний счёт и пустил две ракеты, добавив поверх длинную очередь, — реактивные нырнули в пролом, в темноту за ним, и оттуда выхлестнуло кирпичом и дымом. Воробьёв сзади всадил свои эрэсы в развал, где стояла двадцатка, — метла её захлебнулась, мигнула, встала на полудыхании. Я довернул и прошёлся очередью по тем, кто бил из-под завала, и тут же выдрал машину из пике с креном, ломая прямую на выходе.
— Командир, бьют от дальнего пролёта! — Ковальчук развернул турель на полборта, дал короткую. — Ещё точка, правее!
— Вижу. Виляй за мной.
Морозов с Сошниковым прошли по проёму осколочным — Морозов в один, Сошников рядом в другой, по тем, кто оттуда огрызался, и вышли разом, креном. Гладков завёл свою на подвал и сбросил обе сотки в самую щель под обрушенным пролётом — рвануло глухо, изнутри, и часть стены осела в провал, погребя то, что под ней билось. Бабенко на чужой машине держался за ним, добил остатком по дальнему пролёту, откуда ударило Ковальчуку.
Тридцатисемимиллиметровый поставил куст прямо на выходе — там, где мне только и можно было вытянуть. Я не пошёл прямо. Бросил машину вправо, тут же влево, скользя то на одно крыло, то на другое, сбивая немцу прицел, — и куст остался позади, в пустом месте.
— Триста первый, как точка? — запросил я землю на выходе.
— Левый проём задавили, спасибо! — корректировщик, в голос, сквозь треск. — Из дальнего пролёта ещё садят, по нам! Если можете — ещё раз, по дальнему!
Идти вторым по тому же развалу, через ту же двадцатку, было не то что первым: немец теперь знал, откуда мы валимся. Но осколочные у Морозова с Сошниковым ещё были, а наши под цехом лежали и ждали. Я завёл группу на второй — не прежним следом, а наискось, с другого края, чтобы не лечь немцу под упреждение.
— Морозов, Сошников — за мной, по дальнему пролёту, добиваем. Воробьёв — давишь двадцатку, если оживёт. Остальные — выше, хвост.
Я прошил дальний пролёт пушкой во всю длину, от провала к провалу, и сыпанул осколочными по тем, кто оттуда садил; Морозов с Сошниковым легли следом, накрыли остаток. Двадцатка в развале попробовала встать ещё раз — мигнула трассой, — и Воробьёв вдавил в неё последний эрэс, и она