Сталинград - Константин Градов
* * *
Из захода я выводил уже не всех — Бабенко уходил стороной к переднему краю.
Он дотянул до своих и сел на брюхо на ровном за обводом; Гладков подвисел над ним, сбросив газ, на одном крыле, пока из распахнутого фонаря не выбрался и не махнул живой, заметил место по дымку от пробитой плоскости и нагнал группу. Машину спишут, пилот цел — выходил сразу, креном, как приучен. В семёрке у меня была свежая пробоина по левой плоскости, ближе к корню, чем питомникская; но элерон ходил, дымка не было, лонжерон, как доложил потом Прокопенко, смеривший дыру пальцем через тряпку, не задет. Дюйм правее — и тяга элерона; об этом я думать не стал, потому что правее не вышло.
Над Гумраком осталось горящее. Два борта на стоянках, He 111 у разгрузки, садившийся за краем полосы, бензовоз; полоса — две воронки да дым. На день, на два, на сколько хватит им сил оттащить и засыпать, последняя дверь котла была подперта. А я держал при себе, что подпирать им её осталось недолго и что подпереть до конца некому: засыпать воронку скоро станет нечем и некем.
Трофимов чёрточку Гумрака зачёркивать не стал. Карандаш он держал над синькой и не опускал — ждал, глядя не на карту, а на меня.
— Сколько она простоит, по-твоему? — спросил вдруг, мимо доклада, мимо горбов и бензовоза. — Перепахали — это я понял. А свалится — когда?
Я молчал ту долю секунды, в которую считают не моторы, а слова. Двадцать второе лежало во мне готовым, точным числом, как патрон в патроннике, и спустить его было нельзя.
— Долго не простоит, — выговорил я так, чтоб в голосе не качнулось ни одного лишнего числа. — Через одну полосу сотни тонн не натаскать. Десятков не натаскают. Свалится сама.
— «Сама», — повторил он и наконец опустил карандаш — не крестом, а коротким росчерком, который ничего не зачёркивал. — Ты это второй раз говоришь, Соколов. И на Питомнике говорил. Будто у тебя в голове уже отстукано, какого числа.
Он не спрашивал. Он клал передо мной то, что заметил, и ждал, возьму я или отодвину. Дату я подержал при себе, и оттого молчание моё легло между нами тяжелее доклада.
— В сводке оно так и выходит, — сказал я наконец. — Если умеешь читать.
Трофимов подержал на мне взгляд ещё секунду и числа из меня тянуть не стал.
— Ну, перепахивай, — сказал он только и свернул синьку.
* * *
К семёрке я добежал, когда немец уже наматывал второй круг.
Прокопенко был у неё. Он не ушёл в щель. Он вкопался спиной к плоскости, лицом в чёрное небо, откуда наматывал круги чужой мотор, — не считал теперь свои садящиеся борта, а слушал одного чужого, ходившего убивать, — и держал перед собой лопату, как держат не инструмент, а то, чем будут отбиваться.
— Гриша, в щель! — крикнул я сквозь гул и звон. — Брось, в щель!
— Семёрку прикрою, — отозвался он, не обернувшись, и всадил лопату в мёрзлый снег у колеса. — Капонир низок, осколком сверху достанет. Окопаю — переживёт. — Лопата шла туго, земля колом, и он бил её ладонями через тряпки, через боль, которой не было графы, всаживал и выворачивал, обкладывая мёрзлым валом то колесо, ту плоскость, что днём латал. — Не уйду я от неё, Алексей Петрович. Не для того ночь над ней стою, чтоб теперь в нору.
Немец сделал ещё круг, бросил ещё куст — дальше, мимо, по пустому краю, наугад, потеряв в темноте погасшее поле, — и ушёл, унося свой ровный гул в чёрное, на запад. Тишина встала глухая, в звоне в ушах. Где-то перекликались, считали своих, тащили раненого к санчасти. На дальнем краю горело — то ведро, что не притушили, и около него ещё что-то, поменьше.
Я стоял у семёрки, у обложенного валом колеса, и под рёбрами у меня тяжелело то самое знание, что я нёс сюда бегом по колеям: придёт опять. И не находил, куда его деть, — и впервые за зиму считал не моторы, не пробоины, не сожжённое в Гумраке, а ночи. Сколько их ещё, таких. И на сколько хватит человека, который в каждую будет стоять у моей машины с лопатой, а не в норе.
* * *
К утру сосчитали, чего стоила ночь.
Двое из БАО, что приняли осколок у дальнего капонира на излёте того куста, были ранены не насмерть, и их ещё затемно увезли в санчасть на попутной полуторке. Одна машина, не наша, оказалась посечена по хвостовому оперению вкось, и оружейники, обойдя её на свету и пощупав каждую пробоину пальцем, обещали поднять её в строй к полудню, если хватит латок. Семёрка же стояла цела, обложенная по самую ступицу колеса тем мёрзлым земляным валом, который Прокопенко набивал всю ночь голыми, обмотанными в задубелое тряпьё руками, не уходя в нору. Я подошёл к ней по утреннему насту, ещё хрусткому от ночного мороза, и увидел то, чего за этим человеком отродясь не водилось. Он сидел рядом с машиной, на пустом снарядном ящике, привалившись плечом и затылком к стойке шасси, и лопата лежала у него поперёк колен. А руки в бурой задубелой намотке лежали поверх той лопаты тяжело и неподвижно, как лежат чужие, отнятые у тела руки.
— Окопал, — сказал он, не вставая. — Переживёт. — И, помолчав, ровно, без жалобы, глядя не на меня, а на тот дальний край, где ночью ударило: — Раньше-то они нас тут не доставали, Алексей Петрович. Это у себя летаешь, у себя и стоишь, у себя и спишь. А теперь и тут достают. — Он провёл тряпкой по лопате, медленно. — Земля под ногами была своя. А вышло — не вся.
Ответить ему так, чтобы при этом не солгать ни про эту ночь, ни про те,