Петербургский врач 6 - Михаил Воронцов
Мелочь, но сбережет и бинты, и людей. От гнилой царапины тут до могилы ближе, чем кажется.
К ночи заготовок нарезали изрядно. Я разложил их по коробкам, раздал часть. Сказал пускать в ход на всякий порез, ссадину, потертость, и не жалея. Ленты и марли на них идет всего ничего. Затем пошел спать, довольный собой. День прошел удачно. Генерала пережил, плесень растет, пластырь придумал. Нормально!
А наутро все переменилось.
Меня поднял фельдшер, едва только рассвело. Лицо у него было испуганное.
— Вадим Александрович. В третьей роте худо. Четверо лежат, встать не могут.
— Как встать не могут? Ранены?
— Никак нет. Не ранены. Свалились. С вечера еще жаловались, а к утру совсем. Лежат пластом, в жару, и не встают.
Я оделся быстро, накинул шинель и пошел за ним. Третья рота стояла в дальнем углу позиций, в своих землянках. Сон с меня слетел разом. Четверо разом. Это не простуда. Она так не косит.
В землянке было темно и душно. Четверо лежали на нарах, и я, еще не осмотрев, уже чуял неладное по одному их виду и по тому, как они лежали.
Я присел к первому. Молодой парень, лет двадцати. Лицо горит, глаза мутные, полуприкрытые. Смотрел на меня, а будто и не видел. Не отвечал толком, мычал что-то, ронял голову. Заторможенный, вялый, в полусне, из которого не выбраться.
Тифозный статус, так это называется. Человек тут, а разума при нем наполовину. Но может все-таки повезет?
Рука его горела, безвольная и тяжелая. Я нащупал пульс, и по спине прошло совсем нехорошее.
Жар стоял сильный, лоб сухой, горячий, градусов под сорок, а то и выше. При таком жаре пульс должен частить, колотиться, гнать сотню с лишним ударов. А он шел медленный, тяжелый, ударов семьдесят — восемьдесят. Относительная брадикардия. Жар большой, а сердце будто и не знает про него, бьется вполсилы. Признак редкий, приметный, ни с чем не спутаешь, если раз увидел.
— Язык покажи, — сказал я. — Ну, высунь язык.
Парень с трудом понял, разлепил губы, вывалил язык. Тот обложен густым белым налетом, плотным, как войлок, а по краям и на кончике проступает яркая, злая краснота.
Я задрал на нем нательную рубаху. Живот бледный, впалый. И на этой бледной коже, на груди, на боках, я разглядел то, что искал и чего боялся. Мелкие бледно-розовые пятна. Немного, штук пять или шесть, разбросанных. Розеолы. Не сыпь сплошняком, а вот такие, редкие, круглые, будто кто-то капнул бледной краской.
Я надавил пальцем на одно пятно. Оно побледнело, ушло под нажимом, кожа под ним побелела. Отнял палец, и пятно налилось обратно, медленно проступая розовым на прежнем месте.
Все. Больше сомнений не осталось.
Розеола, что бледнеет под пальцем и наливается снова. Обложенный язык. Медленный пульс при высоком жаре. Заторможенность, полубред. Одно к одному.
Наверное, гнилая вода из протоки, которую пили, не прокипятив. Инкубация прошла свое, отсчитала положенные дни или недели, и теперь оно вылезло. Не у одного. У четверых сразу. Возможно, послезавтра их будет восемь, затем двадцать, пятьдесят и так далее.
Я осмотрел остальных троих. Одно и то же. Язык, пульс, розеолы. Я выпрямился, и повернулся к фельдшеру. Тот стоял у входа, ждал, что я скажу, и по лицу моему уже понимал, что скажу что-то нехорошее.
— Ну что, Вадим Александрович? — тихо спросил он. — Что у них?
Я посмотрел на него долго и молча.
— Брюшной тиф, — сказал я. — Все очень невесело.
* * *
Глава 9
Фельдшер, как я понял, был готов к этим словам. Но он молчал, ожидая, что я скажу теперь еще и то, что будем делать.
А что тут скажешь. Подбодрить точно не получится.
Четверо с тифом очень может означать что с тифом не четверо, а гораздо больше. Просто у кого-то инкубация подошла, а у кого-то еще нет. И пойдет волнами. Завтра восемь. Двадцать через три дня. А там и со счета собьешься.
— Кузьма Лукич. Слушай меня и делай точно, как я говорю. Из этой землянки никого не выпускать и никого сюда не пускать. Вспомни и запиши на бумажку всех, к то к ним заходил. Сейчас сюда никого не впускай. После больных, если придется прикасаться, руки обрабатывай карболкой. Вот так.
Когда я сюда шел, предчувствуя очень неладное, захватил с собой пузырек с карболкой и щедро полил себе на руки.
— Понял? — спросил я, передавая ему карболку. — На руках зараза остается, карболка ее убивает, хотя гарантий нет. Еще не хватало чтоб ты свалился.
— Понял, ваше благородие. Я малость знаю, что такое тиф. Учили, рассказывали. А их куда? Тут держать нельзя, тут же они и лежат, где спали.
— Пока держи. Через час переведу. Стой у входа и никого сюда не пускай! Ни солдат, ни офицеров! Можешь так и говорить — тиф начался, если кто не будет понимать.
Он кивнул, а я пошел к Лихареву. Сколько ж времени у меня до того, как пожар совсем разгорится?
Немного. Совсем немного.
Лихарев был на месте. Я откинул полог и вошел без стука и слов «разрешите». Сейчас было не до церемоний, и я хотел, чтоб Лихарев понял, насколько я серьезно настроен.
Лихарев с одного взгляда догадался, что я пришел не с добром.
— Что стряслось, доктор?
— В третьей роте брюшной тиф, Антон Власьевич. Четверо лежат пластом. И это только начало.
Он положил карандаш. Помолчал.
— Уверен?
— Уверен. Все признаки, ни с чем не спутаешь. Я их сам осмотрел, всех четверых. Это тиф, никаких сомнений. И если сейчас же не начать действовать, через две недели у меня будет полсотни, а через месяц отряд можно списывать. Конец настанет без помощи японцев.
Лихарев нахмурился, но спорить не стал.
— Ну тогда говори, что делать.
Я сел напротив. Разговор предстоял длинный.
— Первое. Всем объявить, что в отряде тиф. Напугать всех. Сказать, что все плохо, даже очень плохо. Страх тут союзник, грех им не пользоваться. Без него многие шевелиться не станут. Будут считать, что «авось пронесет».
— Допустим. Дальше.
— Дальше главное, и оно, боюсь, не всем понравится. Мне нужна власть. На время, покуда не сломим заразу. Все, что я