Крот Курской дуги - Денис Громов
В три сорок Прохоров объявил:
— Четыреста.
Я поднял голову.
— Чего?
— Четыреста, товарищ командир отделения. Ровно.
Я сел на пятки.
Спина не разгибалась. Колени были чужие. Правая рука ниже локтя вообще не чувствовалась.
— Точно четыреста?
— Точно. У меня записано. — Он потряс бумажкой. — Четыре ряда по сто, шаг между рядами восемь, между штуками полтора. Начало от расщеплённой ветлы, я её нарисовал. Конец — сто шестьдесят два шага, у канавы.
— Ошибки есть?
— Одна, — доложил Прохоров. — В третьем ряду на сорок седьмой мы камень обходили, она стоит правее на два шага. Я отдельно пометил и крестик поставил.
Я взял у него бумагу.
Там был чертёж. Кривой, детский, с ветлой в виде рогатки и с канавой в виде зубчиков.
Но там было всё.
— Миша.
— А?
— Тебя по отчеству как?
Он растерялся.
— Сергеич.
— Михаил Сергеич, а ты понимаешь, что ты сейчас сделал?
— Дык считал же.
— Ты формуляр минного поля составил. Один за всю роту.
Прохоров помолчал, переваривая.
— Так это ж просто, — выговорил он с недоумением.
— Оно всё просто, — донеслось из темноты. Прокудин подошёл, вытирая руки о штаны. — Ты, парень, погоди радоваться. Оно, покамест ты один такой умный, это не работа. Это фокус.
— Это почему? — обиделся Прохоров.
— А потому, что ежели тебя завтра убьёт, то твоя бумажка никому не нужна будет, — печник сел на землю и стал разминать поясницу. — Ты её сделай так, чтоб её всякий понял. Хоть я, хоть Фрол. А то ты нарисовал ветлу, а ветла у тебя как рогатка, и я бы, ежели б не видал, сроду не догадался.
Прохоров открыл рот. И закрыл.
— Ох ты, — выговорил он. — А ведь верно.
* * *
Возвращались в четыре.
Отделение шло молча, вымотанное вусмерть, и я слышал, как у ливенских стучат черенки лопат о котелки.
У повозки стоял Панкратов.
Он не спросил ни про норму, ни про время. Он стоял и пересчитывал нас глазами, пока мы подходили, — по одному, слева направо, и губы у него шевелились.
— Восемь, — выговорил он наконец. — Все восемь.
— Четыреста поставили, Ерофей Ильич.
— Про четыреста мне комбат скажет, — старшина отвернулся и стал зачем-то поправлять на повозке брезент, хотя брезент лежал ровно. — Ты мне лучше вот чего скажи: Прокудин твой руки не сорвал? Он у меня в мае лопату за ночь тупил, я его гнал, а он всё копал.
— Не сорвал.
Он кивнул. Помолчал.
— В третьем взводе один трёхсотый, — обронил он. — Кисть.
— Кто?
— Не знаю покамест. Молодой какой-то, из майского пополнения.
Мы постояли.
— Ерофей Ильич.
— Ну?
— Я в следующую ночь так же хочу.
— Да ставь ты как хочешь, — отмахнулся старшина. — Норму дал — и молчи в тряпочку. Начальство результат любит, а способ его не касается, покамест результат есть.
Он повернулся уходить и вдруг остановился.
— Петя.
— А?
— Ты понимаешь, чего ты сделал?
— Нормальную организацию работ.
— Не-е, — Панкратов покачал головой. — Ты сделал так, что дурак не может убиться.
Он пошёл к землянке и уже от двери прибавил:
— Ты за это, между прочим, когда-нибудь орден получишь. Или под трибунал пойдёшь. У нас за такое либо то, либо это, серёдки не бывает.
Утром я проспал.
Проспал впервые за три недели — так, что меня будили втроём и добудились только тем, что вылили полкотелка воды на голову.
— Ты чего это? — перепугался Гриша. — Ты живой? Петь, ты живой?!
— Живой я, живой. Отстань.
— Дык мы тебя пять минут трясли! Витюха уж за Барсуковой хотел бежать!
Я сел и с полминуты соображал, кто я и где нахожусь.
Тело девятнадцатилетнего Петьки Ковалёва отработало ночь на четвереньках, четыреста раз наклонилось и разогнулось, и теперь отказывалось иметь со мной дело. Спина не гнулась. Пальцы не сжимались. Правое колено при попытке согнуть отзывалось так, будто в него насыпали стекла.
— Гриш.
— А?
— А у тебя чего-нибудь болит?
Он удивился.
— Не-а. С чего бы?
— Ты ж всю ночь работал.
— Дык я ж молодой, — он сказал это без малейшей насмешки, отчего сделалось совсем обидно.
Я поглядел на него.
Ему было восемнадцать. Мне по бумагам — девятнадцать.
И вот в эту минуту я впервые за три недели по-настоящему понял, что попал не только в чужое тело, но ещё и в чужой возраст, и что этот возраст мне придётся как-то отыгрывать, потому что восемнадцатилетний Гриша Соловьёв после такой ночи вскочил и побежал за кашей, а я лежал и думал, где тут ближайшая поликлиника.
Поликлиники, разумеется, не было. И мази не было, и грелки, и того, чем я в прошлой жизни спину мазал и что стоило половину аптеки.
Была Женя.
Я к ней, конечно, не пошёл.
Точнее, пошёл, но не за тем.
Она сидела на ступеньках погреба и штопала чей-то вещмешок, держа его на коленях.
— Ковалёв. Ты чего припёрся?
— Бинтов.
— Тебе третьего дня пять дала, — она воткнула иглу в мешок и потянула нитку зубами. — Пять штук, Ковалёв, а взвод у нас не один. У меня на роту семнадцать осталось, а до подвоза неделя, и ежели завтра кого привезут, я его портянкой мотать буду.
— Четыре ушли на людей. В третьем взводе двоих перевязали, у них своих не было. Пятый я порезал на метки, как ты и велела.
Она помолчала.
— Ты чего хромаешь?
— Не хромаю.
— Ковалёв, ты на левую не наступаешь. Ты на неё полшага делаешь, а на правую целый. Я такое за версту вижу, у меня глаз намётанный.
— Колено зашиб. Об ящик, когда грузились.
Женя отложила мешок и подвинулась на ступеньке.
— Садись.
— Мне некогда, у меня взвод не кормлен.
— Взвод твой без тебя пожуёт, — она похлопала по доске рядом. — Садись, я говорю. Ты, ежели колено запустишь, через месяц ползать не сможешь. А ты у нас, я слыхала, теперь начальник и всю ночь на коленях стоишь.
Я сел.
Она задрала мне штанину, поглядела, помяла — я зашипел
Барсукова вынесла приговор:
— Синяк и вода. Ничего страшного. Обвяжи потуже и не стой на нём, покамест не пройдёт.
— Как это, не стой?
— Обыкновенно, — отрезала она. — Стой на другом.
Она сунула мне два бинта и снова взялась за мешок.
— Ковалёв.
— Ну?
— Ты в следующий раз не за бинтами приходи, — обронила она, не поднимая головы. — Ты приходи так.
Я встал, доковылял до кухни, взял свою пшёнку и съел её стоя, потому что садиться было страшнее, чем стоять.
А потом мы пошли на карьер, и я стал их учить.
Но про это в другой раз.
Одно