Сын помещика 14 - Никита Васильевич Семин
Я взял карандаш и чистый лист бумаги. Портрет по памяти — задача не из легких, но лицо Генрика я помнил хорошо: высокий лоб, живые, чуть насмешливые глаза, тонкие тщательно расчесанные усы. Особенно запомнились руки — длинные, нервные пальцы музыканта, всегда в движении. Я сделал первый набросок — лицо анфас. Потом второй — вполоборота, с приподнятой бровью, как он обычно слушал собеседника. Потом третий — быстрый скетч кисти руки, лежащей на грифе скрипки.
Рисовал я легко, почти не задумываясь. Карандаш скользил по бумаге, и с каждым штрихом напряжение этого дня понемногу отступало. Искусство вообще умело возвращать мне равновесие — я давно заметил это за собой. Когда мир снаружи начинал идти вразнос, кисть или карандаш становились чем-то вроде якоря.
Через полчаса передо мной лежало четыре скетча. Не картины, конечно — так, живые наброски — но характера в них было больше, чем в ином парадном портрете. Я взял все, присыпал угольный карандаш мелким песком, чтобы не смазался, и убрал листы в папку.
Затем сел и быстро набросал записку для Насти: «Уехал к Венявскому, адрес знаешь. Если вернешься раньше — не волнуйся, буду к десяти. Располагайся с компаньонкой как дома. Р.»
Оставив записку на столе, я оделся, взял папку со скетчами и вышел. Адрес Генрика я помнил: он не раз приглашал меня заходить запросто, без предупреждения, и всякий раз добавлял, что дверь его для друзей открыта в любое время. Что ж, решил я, спускаясь по лестнице, сегодня и проверим, насколько это правда.
Квартиру Венявский снимал в доме на Большой Садовой — добротном, с лепниной на фасаде и швейцаром у входа. Швейцар, узнав мою фамилию, кивнул и пропустил без лишних расспросов: Генрик, как видно, и впрямь предупредил, что его дверь для меня открыта.
Поднявшись на второй этаж, я еще с лестницы услышал гул голосов. У Венявского были гости. Я на мгновение заколебался — неловко врываться без приглашения, когда у человека собралось общество, но отступать было поздно. И постучал.
Дверь открыл сам хозяин. Увидев меня, он сперва изумленно вскинул брови, потом расплылся в улыбке — той самой, открытой и чуть ироничной, которую я запомнил с первой нашей встречи.
— Роман Сергеевич! — воскликнул он, отступая в сторону. — Вот так сюрприз. Я, признаться, уже думал, что вы обо мне забыли. Проходите, проходите. У меня тут небольшая компания — свои люди, музыканты. Вам будут рады.
Я вошел. В гостиной, освещенной парой канделябров, сидели трое: молодой человек с растрепанной шевелюрой и расстегнутым воротом сорочки, дама средних лет в темном платье и пожилой господин с окладистой бородой, по виду — из профессоров или отставных военных. На низком столике перед ними стояли бокалы с красным вином и тарелка с бисквитами.
— Господа, — провозгласил Венявский, подводя меня к гостям, — позвольте представить: Роман Сергеевич Винокуров. Тот самый молодой человек, о котором я вам давеча рассказывал.
Я вежливо поклонился. Дама окинула меня оценивающим взглядом, юноша кивнул рассеянно, старик прищурился с любопытством.
— Я, собственно, не с пустыми руками, — сказал я, обращаясь к Генрику, и раскрыл папку. — Помните, я обещал вам портрет? Я сделал несколько набросков.
Венявский оживился. Он взял у меня листы, поднес к канделябру и принялся разглядывать. Гости тоже потянулись посмотреть — дама даже привстала с кресла.
— Позвольте, — пробормотал Генрик, переводя взгляд с одного скетча на другой. — Это вы по памяти?
— По памяти.
— Невероятно. Вот здесь, — он указал на скетч вполоборота, — я себя просто вижу. Это же мой взгляд, моя манера голову держать. А вот этот, с рукой… — он всмотрелся в набросок пальцев, лежащих на воображаемом грифе, — ей-богу, Роман Сергеевич, вы колдун.
— Никакого колдовства. Просто я внимательно на вас смотрел, пока мы беседовали.
Генрик еще несколько мгновений изучал скетчи, потом отобрал два — тот самый, вполоборота, и второй, анфас.
— Эти, — сказал он решительно. — Из этих двух выйдет отличный портрет. В ракурсе есть движение, а анфас — для солидности. Что скажете?
— Скажу, что вкус у вас отменный, — ответил я. — По этим наброскам и буду работать. Хотя ваше личное присутствие изрядно помогло бы. Но понимаю, все мы занятые люди.
Он вернул мне листы, и я убрал их обратно в папку. Гости, удовлетворив любопытство, вернулись к своим бокалам; дама что-то негромко сказала пожилому господину, тот кивнул. Венявский подхватил меня под локоть и отвел к окну, где стояли два свободных кресла.
— Посидите еще, — предложил он. — Хотя бы полчаса. Расскажу новости.
Я согласился. Настя, если и вернется раньше, увидит мою записку и не станет волноваться. А полчаса я вполне мог себе позволить.
Мы сели. Генрик налил мне вина из графина — легкого, красного — и некоторое время молчал, словно подбирая слова.
— Тут недавно история одна произошла… — начал он наконец. — Я с Модестом Петровичем ходил к Рубенштейну. По поводу ваших песен. Как вы понимаете, Модест никак не может успокоиться, — горько усмехнулся он.
— Боюсь, его ждет разочарование — своего мнения я не изменю, — осторожно заметил я в ответ.
— Так вот, — Венявский отпил глоток, — после этого мы с Модестом едва не рассорились, — удивил он меня. — Окончательно и бесповоротно. Рубинштейн, вашу музыку отверг — не потому, что плоха, а потому, что не вписывается в его понимание школы. Он — западник, ему нужны консерваторские правила, дисциплина, форма. Мусоргский же, наоборот, видит в ваших песнях то самое «новое русское направление», о котором он грезит. Они разругались прямо там, в кабинете у Антона Григорьевича. Модест ушел к Балакиреву — у них, знаете ли, целый кружок, «Могучая кучка», как они себя в шутку называют. А я остался.
— Почему? — спросил я.
— Потому что не люблю жечь мостов, — Венявский пожал плечами. — Рубинштейн — глыба. С ним можно спорить, но рвать отношения глупо. Мусоргский