Механизатор 82. Том 3 - Андрей Вершинин
А в апреле он купил двенадцать гусят.
Купил он их у Кузнецовой — то есть в том самом дворе, — и Кузнецова ему их отобрала лично и отобрала хороших, и денег взяла как со своих.
Гусаком из этих двенадцати вырос один.
Вырос он к восемьдесят шестому году, и был он белый, здоровенный и с тем же характером, и Ганин к нему относился с полным уважением.
Меня он гонял с восемьдесят седьмого.
Субботник был двадцатого апреля.
Ленинский коммунистический субботник, суббота, работали с восьми до двух.
Убирали территорию.
Мастерская, машинный двор, контора, клуб, школа, обелиск, кладбище и берег речки — всё, что за зиму заросло мусором и что видно с дороги.
Вышло человек двести.
Работали, в общем, по-настоящему: за шесть часов вывезли одиннадцать тракторных тележек мусора, побелили стволы у конторы, покрасили ограду обелиска и вымыли окна в клубе.
Отдельно занимались кладбищем.
Кладбище убирают каждый год перед Радоницей, и это делают женщины, и делают они это сами, безо всякого субботника, — но в восемьдесят пятом Радоница пришлась на двадцать третье, и всё совпало.
Ходило туда человек тридцать.
Убирали прошлогоднюю траву, поправляли оградки, красили, чинили скамейки.
Мещеряков красил нашу оградку.
Красил он её второй год подряд, той же серебрянкой, что и в прошлом году, и в этот раз мать про краску промолчала.
Она красила рядом.
Радоница была двадцать третьего, во вторник.
На Радоницу на кладбище идут после обеда, и идут туда все, и это второй по посещаемости день в году после Троицкой субботы.
Мы с матерью пошли в четыре.
Пришли, постояли, положили. Мать поговорила с отцом — рассказала про депутатство, коротко, без подробностей, потому что рассказывать было ещё нечего.
Мещеряков в тот день на кладбище был.
Был он там у своих — у жены, которая умерла в семьдесят девятом, — и стоял он в тридцати метрах от нас, и к нам не подошёл, и мы к нему не подошли.
Так это и было устроено все восемь лет.
На людях они не вместе.
Он приходит к ней домой два раза в неделю, он красит оградку, он выточил рычаг Мокеихе, он сидел у нас за столом на Новый год — и на кладбище, при всех, они стоят в тридцати метрах друг от друга.
Обратно шли по отдельности.
А вечером двадцать третьего было радио.
Двадцать третьего апреля восемьдесят пятого года в Москве состоялся Пленум Центрального Комитета.
Передавали вечером.
Я сидел на крыльце — первый по-настоящему тёплый вечер, плюс десять, и я сидел на ступеньке и курил, а в открытое окно из кухни бормотало радио.
Мать гремела посудой.
И вот в какой-то момент диктор произнёс слово, которое я ждал.
Он произнёс: ускорение социально-экономического развития страны.
Я сидел с сигаретой и слушал.
Слушал я минуты три, и за эти три минуты слово прозвучало ещё дважды, и оба раза в тех сочетаниях, в каких оно будет звучать следующие пять лет.
И я понял, что счёт можно закрывать.
Тут надо объяснить, что за счёт.
С июня восемьдесят третьего я вёл в голове список слов, которые я вбросил в этот колхоз. Их было пять. Я помнил каждое: дату, место, при ком и с каким лицом.
Импортозамещение. Отрицательный рост. Системный характер. Эффективность использования. Экологически чистая продукция.
Пять штук за двадцать два месяца.
Я их считал, как считают зарубки, и мне это было интересно, а последний год — слегка тревожно, потому что круги от них шли дальше, чем я рассчитывал.
Но я всегда знал, где кончаюсь я.
В декабре пришёл человеческий фактор, и я четверть часа стоял у печки и не мог вспомнить, говорил я это или нет, и тогда мне стало не по себе.
А двадцать третьего апреля пришло ускорение.
И вот тут стало ясно окончательно.
Ясно стало вот что: язык этот делаю не я. Он делается сам, наверху и внизу одновременно, потому что стране нужны слова, которыми можно назвать неудобное одинаково от Бреста до Магадана.
Мои пять — это пять камешков в реку.
Река идёт и без них, и шла бы точно так же, и через год никто — включая меня — не сможет отличить мои камешки от чужих.
Я это додумал за три минуты на крыльце.
И перестал считать.
Не то что решил перестать — а просто с того вечера ни разу больше не поймал себя на том, что веду счёт, и обнаружил я это только осенью, случайно, и удивился.
Никакой грусти при этом не было.
Было даже наоборот: с крыльца я встал в лёгком и приятном состоянии человека, с которого сняли обязанность, которую он сам на себя взвалил и о которой никто, кроме него, не знал.
Докурил и пошёл в дом.
В доме мать домывала посуду.
— Петь.
— Ну.
— Там про чего говорили-то?
Я подумал.
— Про то, что работать надо быстрее.
Мать вытерла руки.
— Ну так это правильно.
И убрала полотенце.
Глава 29
Первое мая в селе — праздник слабый.
Слабый он потому, что попадает в самую работу: первого мая у нас или уже сеют, или вот-вот начнут, и людям не до демонстраций.
В восемьдесят пятом сеять начали шестого.
Первого поэтому отработали половину дня, а после обеда в клубе было собрание на сорок минут и концерт, и вечером по домам сидели, и всё.
А вот девятое мая — другое дело.
Девятое в Заречном отмечают всерьёз с шестьдесят пятого года, когда его сделали выходным, и отмечают его не как государственный праздник, а как своё.
Потому что оно и есть своё.
На обелиске восемьдесят шесть фамилий, и в этих восьмидесяти шести — двадцать девять однофамильцев тех, кто живёт в селе сейчас, и почти в каждом дворе кто-нибудь оттуда.
Про подготовку к сорокалетию я расскажу подробно, потому что она заняла два месяца и потому, что в ней всё и было.
Списки Ерёмин составил в марте.
Составлял он их в четыре захода: сначала по своему списку, который он вёл с семидесятых, потом сверил с военкоматом, потом с домовыми книгами, потом обошёл сам семь дворов, где были сомнения.
Вышло девятнадцать человек.
Девятнадцать участников Великой Отечественной войны, проживающих на территории Заречненского сельского Совета и живых на весну восемьдесят пятого года.
Из них в нашем селе — шестнадцать, в выселке — трое.
Самому младшему было пятьдесят