Прорыв - Константин Градов
Список я подал сразу: за ним и приехал.
Она читала его долго, шевеля губами, и против одиннадцати фамилий сказала мне то, что знала.
Умерло из этих одиннадцати шестеро: трое в первые сутки, двое от заражения на третьи и один по дороге в тыл, уже за Ковелем.
Пятеро живы, и трое из пятерых будут жить дальше.
Про остальных двадцать семь она обещала узнать к субботе.
Я записал всё это в тетрадь, при ней, и она смотрела, как я записываю, и не мешала.
А когда я кончил, она сказала совсем другим голосом:
— Николай Петрович. У нас с вами был уговор.
Уговор у нас был давний, ещё с зимы: строка. Одна строка на письмо, без большего, — потому что большего я обещать не мог, а меньшего она бы не приняла. Строку я писал ей всякий раз, когда была почта, и в этой строке всегда стояло одно и то же существенное: цел или не цел.
— Последняя строка от вас — от двадцать девятого мая, — сказала она. — Сегодня восемнадцатое июля.
— Почты не было одиннадцать дней.
— Одиннадцать. А между двадцать девятым мая и одиннадцатью днями лежит ещё полтора месяца.
Возразить мне было нечем: за эти полтора месяца я написал матери дважды, в штаб — восемь раз, в тетрадь — четыреста строк, и ей — ни одной.
— Я узнала, что вы живы, из газеты, — сказала она. — Вчера. Мне её принесла сестра из второй палаты, и не ради вашей фамилии, а оттого, что там про болото, а у нас с болота третью неделю везут.
Она сложила мой список по старому сгибу. Голоса не повысила.
— Николай Петрович, я не прошу писем. Я прошу строку. Строка — это полминуты и клочок бумаги, и я на ней ничего не строю; я по ней просто знаю, вычёркивать вас из головы или нет.
Мимо пронесли носилки, и мы посторонились оба, одинаково и не глядя.
Потом она спросила меня о деле, и дело оказалось такое, о котором я не подумал ни разу.
К ним ходят.
Из ближних деревень и с ближних станций к лазаретам приходят бабы и старики — искать своих, о которых пришло известие или не пришло никакого. Вера Андреевна выслушивала каждую и смотрела в книгах, а в книгах искомого человека не было: там стояли только те, кого привезли в этот лазарет.
А утонувших не привозят.
— У меня за неделю их было девять, — сказала Вера Андреевна. — Я девять раз сказала «не поступал». Это правда, и толку в ней никакого, и они уходят и приходят через три дня опять.
Она попросила у меня список.
Не для бумаги и не для начальства: чтобы, когда придёт десятая, можно было посмотреть в свою тетрадь и сказать ей прямо — не «не поступал», а то, что есть.
Я обещал прислать с первой же оказией, и прислал, и это единственное обещание из данных мною в июле, которое я исполнил в срок.
— Виноват, — выговорил я. — Строка будет.
— Не обещайте. Пишите.
И, уже отвернувшись, она прибавила единственное, что в этом разговоре было не про службу:
— И вырежьте вы наконец из этой газеты то, что там про вас написано, и выбросьте. Мне вчера полдня казалось, что я вас читаю в некрологе.
* * *
Лощинин приехал девятнадцатого, к обеду, и на этот раз не искал меня, а прислал вестового с запиской, чем оказал мне честь, которую я оценил только после.
Разговор он начал не с газеты, чего я ждал, и не с переправы, чего я боялся, а с чисел.
Он выложил передо мною на стол свои листы — четыре страницы, отпечатанные на машинке, — и попросил проверить.
Это была моя записка. Та самая, две с половиной страницы с двумя столбцами, отпечатанная и подготовленная к рассылке; и в ней всё стояло на месте, включая правый столбец и фамилию Мохова.
— Я позволил себе снять только одно, — сказал Лощинин. — Ваш вывод.
— Отчего?
— Оттого что он у вас написан так, будто после него остаётся либо согласиться, либо вступить с вами в спор. Командир выберет спор, Николай Петрович. Не из глупости — по должности. Я оставил ему две колонки и возможность поставить подпись под собственным решением. На это люди идут охотнее.
Он снял кольцо, подержал и надел.
— Теперь, если он не пойдёт через пойму, в бумагах это будет его решение. Для дела так надёжнее.
Возразить на это было нечего, и я не возразил.
Потом он сказал, зачем приехал.
В сентябре при одном из Особых совещаний хотят собрать временную комиссию по инженерной подготовке наступательных операций; ей нужен человек с фронта, который делал, а не рассуждал. По словам Лощинина, работа была в Петрограде, на несколько месяцев; жалованья и чина я не терял, из списков части меня не исключали.
— Вас там ждут, — сказал он. — Это не оборот речи. Ваша фамилия в двух докладах и в одной газете, и её уже произносят люди, которых вы не знаете и не узнаете.
Я спросил, что там нужно будет делать.
Он ответил подробно и без прикрас, и в этой подробности была его сила: несколько заседаний в неделю, между ними работа с бумагами заводов и управлений, поездки на заводы, и главное — писать. Писать заключения по образцу того, которое он держал в руках, только не про полторы версты поймы, а про нормы снабжения и про то, чего в этих нормах нет.
— Больше всего там придётся делать это: брать заводскую ведомость, приказ и фронтовой расход и класть рядом. Здесь вы показывали такую пару четырём людям. Там за столом будет сорок, и половина непременно попросит копию.
Я спросил, чем это оплачивается.
Он понял вопрос точно и ответил на него, не смягчая.
— Поначалу ничем заметным. Вы сохраните чин, жалованье, часть. Потом начнёте говорить «на фронте» вместо «у нас». Ещё позже приедете сюда и обнаружите, что при вас перестали ругаться. Обычно человек замечает цену именно тогда.
— Вы это про себя говорите?
— Про себя, — отозвался Лощинин ровно. — Я четырнадцатый год кончил командиром роты.
Я спросил, кто именно ждёт.
Он назвал две должности,