Робер Мерль - Мадрапур
На самом же деле бортпроводница такую позу принять не могла. Кресло, в котором я полулежу, делает это невозможным, и к тому же я не ощущаю её тяжести. Она до меня не дотрагивается, даже не берёт мою руку – её лицо словно парит в нескольких сантиметрах от моего, и оно было бы неподвижным, если бы не глаза, которые многое мне говорят.
Рот её тоже живёт. Он, конечно, вовсе не «слишком мал», как я имел раньше глупость сказать, ибо кажущаяся малость его размеров с лихвой восполняется извилистым детским рисунком губ и прелестной особенностью улыбки, чуть приоткрывающей мелкие зубы. При всей нежности, которая светится на этом лице, в его выражении заметна сейчас некая двойственность. Взгляд у неё серьёзен, а рот шаловлив.
Голова бортпроводницы – одна только голова, поскольку тела её я не вижу,– довольно долго остаётся будто подвешенной надо мной, и при этом я чувствую, как по мне концентрическими кругами разбегаются волны тепла, добираясь до самых кончиков пальцев моих рук и ног. Её глаза, почти не мигая, неотступно смотрят мне прямо в зрачки, а губы чуть заметно подрагивают, точно мордочка у котёнка, когда он, играя, царапает и легонько покусывает вас.
Мгновенье, которого я так жду, наконец наступает, но его предваряет фраза, совершенно неожиданная для меня. Тихим голосом, в котором слышится некоторая торжественность, бортпроводница говорит:
– Сегодня пятнадцатое ноября.
И, словно всё между нами давно решено и условлено, она приникает своими детскими губами к моим.
И вот что при этом меня удивляет: хотя свет в самолёте ночью не гасится, а пассажиры ещё не успели заснуть и, разумеется, прекрасно видят наш поцелуй, но круг совершенно никак и ничем, даже неодобрительными комментариями вполголоса, не реагирует на то, что для него, и особенно для viudas, не может не представлять собой вопиющего нарушения общепринятого этикета.
Однако сейчас я никакого удивления по этому поводу не испытываю, ибо сам я круга, так же как и тела бортпроводницы, не вижу. Всё, кроме её лица, кажется мне утонувшим в тумане. Да и лицо исчезает, как только её губы, горячие и в то же время прохладные, сливаются с моими.
Органы чувств меня снова подводят. Я не могу сейчас пользоваться зрением и осязанием одновременно. В ту самую секунду, когда рот бортпроводницы прячется в моём, я чувствую укол досады и боли: я оказался слишком к ней близко, я её больше не вижу.
Я всё думаю – разумеется, уже после того, что между нами произошло,– почему бортпроводница упомянула о пятнадцатом ноября с таким видом, будто просила меня эту дату запомнить, чтобы в будущем можно было её отмечать; ведь нам всем «так мало осталось времени жить», как сформулировал Робби. Но мне сейчас некогда задавать себе такие вопросы.
– Идёмте,– шепчет бортпроводница, сжимая мои пальцы и заставляя меня подняться.
Я встаю на ноги. И даже не пошатываюсь. У меня совершенно пропало ощущение слабости.
Не выпуская моей руки, бортпроводница проворно увлекает меня за собой по проходу между рядами туристического класса, я следую за ней почти бегом, чувствуя себя невероятно лёгким, и ноги мои едва касаются пола. Дойдя до конца туристического класса, бортпроводница останавливается, вынимает из кармана маленькую отмычку и отпирает расположенную напротив туалетов низкую и узкую дверь, протиснуться в которую я могу лишь пригнувшись.
Это каюта. Поначалу она не поражает меня своими размерами, хотя первое, что должно было прийти мне в голову,– недоумение, как удалось поместить такую просторную каюту в хвосте самолёта.
Ни с чем не сообразный характер обстановки тоже должен был привлечь моё внимание, в частности, широкое и приземистое, обитое золотистым бархатом кресло, которое, в отличие от всех остальных кресел в самолёте, не прикреплено к полу, поскольку, прежде чем меня усадить в него, бортпроводница отодвигает его от кровати, освобождая для себя проход. Но что больше всего поражает – это когда вдруг видишь в самолёте кровать, двуспальную величественную кровать, и в некоторой растерянности я размышляю о том, как же умудрились её сюда втащить – в дверь или через выдвижной трап. Но, уж во всяком случае, не в окно. Окно здесь – обычный иллюминатор, на котором бортпроводница задёргивает маленькую шторку, тоже золотистого цвета. Эту операцию она проделывает с такой тщательностью, как будто глубокой ночью, средь моря облаков кто-нибудь может к нам сюда заглянуть.
– Так нам будет уютней,– говорит она, взглянув на меня с лёгкой улыбкой.
Она ещё раз проходит передо мной, чуть прикоснувшись пальцами к моей шее, и запирает дверь на позолоченный засов; дверь теперь кажется мне такой маленькой, что снова пройти в неё я мог бы разве только на четвереньках.
В каюте всё, кроме перегородки позади кровати, обито золотистым бархатом, даже потолок, даже стенной шкаф, дверцу которого открывает сейчас бортпроводница. Это гардероб, в низу которого в правом углу я вижу маленький холодильник. Бортпроводница вешает на плечики свой форменный жакет, затем оборачивается ко мне и говорит с дружелюбной улыбкой:
– Здесь тепло. Вы можете снять свой пиджак.
Но она не даёт мне времени сделать это самому. Секунду спустя, опираясь обоими коленями о мои, она наклоняется, хватает один из рукавов моего пиджака и поднимает его у меня над головой, чтобы помочь мне вытащить руку. Завладев моим пиджаком, она заботливо вешает его на свободные плечики в гардероб. Я смотрю на неё. После того как она сбросила с себя жакет, её талия кажется мне ещё более тонкой, а груди ещё более пышными.
Она открывает маленький холодильник внизу гардероба, достает небольшой флакон виски, отвинчивает крышку и, вылив содержимое в стакан, протягивает его мне.
– Но я спиртного не пью,– говорю я.
– Выпейте,– отвечает она с улыбкой.– Вам станет удивительно хорошо.
Я подчиняюсь. Широкий гранёный стакан приятно холодит мне руку, и когда я делаю два-три глотка, мне сразу начинает казаться, что тело моё воспаряет. Я удивлен. Алкоголь никогда не оказывал на меня такого действия. У меня возникает нелепая и романтическая мысль, что бортпроводница дала мне любовный напиток, и я полушутя-полусерьёзно говорю:
– Что ты дала мне выпить, Цирцея?
Она не отвечает. С удивлением я обнаруживаю, что она опустилась между моих ног на колени и развязывает мне галстук. Я говорю «с удивлением», потому что я полагал, что она, закрыв холодильник, стоит ещё возле гардероба и расправляет на плечиках свою собственную блузку.
В этот миг я вдруг ощущаю, что кто-то чужой смотрит на нас – на меня, сидящего в широком приземистом кресле, с толстым гранёным, наполовину опорожнённым стаканом в руках, и на неё, стоящую на коленях между моими ногами, набросив себе на шею мой галстук, который она с меня уже сняла, и расстёгивающую своими нежными пальцами, прикосновение которых доставляет мне неизъяснимое наслаждение, верхние пуговицы моей рубашки.