Луи-Себастьен Мерсье - Год две тысячи четыреста сороковой
174
Мне становится грустно, когда я слышу шутки по поводу этого горестного бедствия. Об ужасном сем недуге надобно говорить лишь со слезами, не уподобляясь в этом шуту Вольтеру.{374}
175
Можно было бы составить объемистую книгу из всего того множества различных вопросов и физики, и морали, и философии, которые предстают нашему разуму и на которые гении так же бессильны дать ответ, как и глупцы; и можно было бы на все эти вопросы ответить одним словом, но слово сие есть разгадка глубокой тайны, нас окружающей. Я не теряю надежды, что однажды она будет открыта; я всего ожидаю от разума человека, когда он будет знать свои силы, когда он сосредоточит их, когда он посчитает своим долгом проникнуть во все сущее и подчинить себе все, чего он касается.
176
Вы, могущественные властители, разделившие меж собой земной шар, у вас есть пушки, мортиры, огромные армии, выстроенные в блестящие шеренги солдаты; единым словом отправляете вы их уничтожать государство или завоевывать область. Не знаю почему, но средь всех этих реющих над вами знамен вы кажетесь мне жалкими и ничтожными. Римляне во время своих игр устраивали бои пигмеев и улыбались, глядя, как те наносят друг другу удары; они не подозревали, что и сами-то являют собой пигмеев в глазах мудреца.
177
В тяжких бедствиях, разоряющих ныне Европу, есть, на мой взгляд, одно преимущество: убавляется количество людей.{375} Ежели им все равно суждено быть столь несчастными, их станет хотя бы меньше. А если подобный взгляд на вещи покажется жестоким, пусть вина за него падет на тех, кто в сих бедствиях виновен.
178
Как скверно и нелепо устроен наш политический мир! Восемь или десять коронованных особ держат все человечество на цепи; договорившись меж собой, они оказывают друг другу взаимную поддержку, дабы удерживать эту цепь в своих королевских руках и натягивать ее, как им вздумается, доводя иной раз род человеческий до конвульсий. Переговоры их отнюдь не происходят тайно; они гласны, они ведутся открыто, публично, посредством полномочных послов. Наши жалобы не достигают ушей столь высоких особ. Взглянем-ка на Европу. Она превратилась в обширный арсенал, где достаточно одной искры, чтобы воспламенились тысячи бочек с порохом. Иной раз взрыв происходит по вине какого-нибудь неосмотрительного дипломата. Пожар охватывает одновременно и юг, и север, и все концы света. Сколько пушек, сколько бомб, ружей, ядер, штыков, сабель и т. д., сколько смертоносных марионеток, послушных хлысту военной дисциплины, ожидают лишь приказа из какого-нибудь кабинета, дабы начать кровавый свой парад! Даже геометрия кощунственно осквернила дивные свои атрибуты! Она споспешествует воинственному пылу государей, который порождается попеременно то тщеславием, то сумасбродством. На каком точном расчете основаны приказы об уничтожении армии, осаде крепости, сожжении города! Я видел академиков, хладнокровно вычислявших силу заряда для пушки. Эх, господа, господа! Дождались бы, по крайней мере, собственных владений! Какое дело вам до имени короля, который будет царствовать в такой-то стране? Ваша любовь к родине — добродетель ложная и опасная для человечества. Ибо что это значит — любовь к родине? Чтобы любить государство, нужно быть полноправным его гражданином. А за исключением двух или трех республик, на свете не осталось страны, которая была бы родиной в подлинном смысле слова. Почему англичанин мне враг? Я связан с ним узами торговли, ремесел и всякими другими узами. У нас нет никакой природной неприязни друг к другу. Почему вы хотите, чтобы, перейдя какую-то границу, я начал отделять свои интересы от интересов других людей? Любовь к родине есть чувство фанатическое, придуманное королями и пагубное для вселенной. Ибо, будь моя нация в три раза малочисленнее, я вынужден был бы ненавидеть в три раза большее количество людей; моя любовь и ненависть зависели бы тогда от изменяющихся границ государств: в один и тот же год мне приходилось бы объявлять войну одному соседу и заключать мир с другим, которого еще накануне я уничтожал. Тем самым я поддерживал бы в сущности лишь сумасбродные права того хозяина, который пожелал бы распоряжаться моей душой. Нет, Европе, на мой взгляд, надобно составить единое обширное государство и — осмелюсь выразить это желание — под одним и тем же властителем. В конечном итоге это принесло бы великую пользу; вот тогда я смог бы полюбить свою родину. А ныне? Что такое свобода в наши дни? Не что иное, как героизм рабства, как сказал один писатель.
179
Какое зрелище! Две тысячи мужей, расположившихся на огромном пространство и ожидающих лишь сигнала, чтобы начать кровопролитие. Они убивают друг друга под лучами солнца, среди весенних цветов… Не ненависть движет ими, а короли, приказавшие им умирать. Если бы это жестокое событие происходило впервые, разве не вправе были бы усомниться в нем те, кто не видел его воочию? Мысль эта принадлежит г-ну Гайару.{376}
180
Царь Езекия,{377} говорится в Библии, велел уничтожить книгу, в которой речь шла о свойствах растений, опасаясь, как бы их не стали использовать неподобающим образом и это не способствовало бы развитию болезней. Сие весьма любопытно и наводит на многие размышления.
181
Каким ужасным, каким пагубным для человеческого рода оказался день, когда некий монах открыл,{378} что в селитре таится смертоносный порошок! У Ариосто говорится, что, когда дьявол выдумал огнестрельное оружие, он, охваченный жалостью к людям, бросил его в реку.{379} Увы! Ныне на земле уже никуда не спрячешься. Утратило смысл мужество, оно бесполезно: отважному гражданину уже не приходится надеяться на силу своих рук. Пушкой распоряжается небольшое число людей, оружие это делает их полными хозяевами над нами, и если бы, на нашу беду, все они договорились между собой, что бы со всеми нами стало?
182
Когда в Версальской галерее я вижу Людовика XIV, изображенного в виде бога-громовержца, держащего в руке молнию и восседающего на лазурном облаке, презрительная жалость, которую я испытываю к Лебрену,{380} готова распространиться на все его искусство; однако картина эта пережила и бога-громовержца, и художника, вложившего ему в руку молнию; это размышление успокаивает меня, и я улыбаюсь.