Робер Мерль - Мадрапур
Это равнодушие большинства просто поразительно. Но особенно меня удивляет Блаватский. Ибо Караман с самого начала избрал страусову политику. Он никогда не сомневался в том, что мы рано или поздно прибудем в пункт назначения и что этим пунктом окажется Мадрапур. Для него, крупного чиновника, истина, признанная официально, даже если она претерпевает изменения, при любых обстоятельствах неукоснительно совпадает с истиной как таковой. Понадобилась сложная система воспитания, чтобы выработать в Карамане эту гибкость воззрений, но теперь она даётся ему без всяких усилий. В настоящий момент он верит в то, во что считает приличным верить. Существуют необходимые формальности, наезженная колея, а всё прочее – от лукавого.
Но Блаватский прошёл другую школу. Он ничему не верит, пока в руках у него нет доказательств; он ищет, выведывает, вынюхивает, роется в сумке у грека, спускается в багажный отсек, учиняет бортпроводнице полицейский допрос, и к тому же именно он, ещё до индуса, заронил в нас семена сомнения относительно существования Мадрапура.
И как же он изменился! Теперь Мюрзек бросает ему в лицо неопровержимые факты: маршрут, расписание, промежуточные посадки. Он даже ухом не повёл! Больше того, бортпроводница только что признала, пусть и не впрямую, что она с самого начала поняла: наш самолёт летит не через Индию, а Блаватский и не подумал к ней по этому поводу прицепиться. Вместо того чтобы терзать её своими вопросами, он замыкается в высокомерном молчании. Он как будто боится подробнее об этом узнать.
Молчание длится ещё долго после того, как мадам Мюрзек кончила говорить, и, если бы она не пребывала в непреклонном евангелическом расположении духа, она бы, я думаю, приняла вызов и приступила к дальнейшему опровержению доводов большинства. Но вместо этого она безропотно смиряется с тем, что её выкладки с презрением отметены, и замолкает, кротко опустив суровые глаза на свои костлявые колени.
Бортпроводница освобождает на кухне подносы, и, пользуясь её отсутствием, Робби садится рядом со мной и любезно, с большим тактом справляется о моём здоровье. Тогда-то я и делюсь с ним своими соображениями по поводу горючего, на котором работает наш самолёт, и слышу от него в ответ фразу, которую я выше уже приводил: «Эта проблема не имеет никакого отношения к научной фантастике».
Но наш с ним разговор на этом не кончается. И хотя я не убеждён, что правильно уловил суть всего, что было им сказано, зато уверен, что он сказал всё это, имея на то достаточные основания. Я в высшей степени доверяю его проницательности, тонкости его восприятия. И говорю ему, стараясь преодолеть слабость своего голоса:
Всякий раз, как я пытаюсь понять ситуацию, я упираюсь в стену. Это очень тревожно. Я не могу ответить ни на один из вопросов, которые я себе задаю. Почему, например, наш самолёт не имеет пилота?
Грациозно расположившись в кресле бортпроводницы и сплетя свои длинные ноги, как переплетаются стебли стоящих в вазе нарциссов, Робби смотрит на меня с глубокой серьёзностью.
– Вы задаетесь вопросом о конечной цели этого полёта без экипажа, Серджиус? Но быть может, у него вообще её нет… Имеет ли конечную цель сама наша жизнь? Ах да, правда,– тотчас добавляет он с лукавым блеском в глазах,– вы полагаете, что имеет, поскольку вы христианин. Что ж, попытаемся обнаружить её и здесь… Что вы сами об этом думаете? Каков, по-вашему, смысл этого автоматического полёта?
– Да ведь я вам только что сказал, что не вижу в нём никакого смысла,– говорю я, подавляя в себе нервное возбуждение, вызванное моей слабостью.
– Да-да, конечно,– говорит Робби.– Можно было бы, например, предположить, что ни один экипаж не согласился бы на такого рода полёт.
– На такого рода полёт?
– Вы прекрасно понимаете, что я хочу этим сказать,– говорит Робби, понижая голос.– Полёт столь… как бы поточнее выразиться… скажем, неопределённый…
Я признателен ему за его деликатность, ибо круг слушает нас с возрастающим неодобрением.
Через несколько секунд я снова заговариваю:
– Вы хотите сказать, что экипаж мог бы взбунтоваться против этого полёта в никуда и решиться на самовольную посадку?
– Да,– говорит Робби,– именно это я и хотел сказать. Поручить такой полёт людскому экипажу значило бы пойти на определённый риск, а при автоматическом управлении самолётом он полностью исключён.– И, выдержав паузу, добавляет: – Автоматическое пилотирование целиком подчиняет нас произволу Земли…
Мы замолкаем, и хотя беседа ведётся нами вполголоса и носит сугубо приватный характер, она вызывает в круге две совершенно противоположные, но в равной мере живые и быстрые реакции.
– Очень прошу вас! – скорбным тоном восклицает Мюрзек, поднимая на Робби полный упрёка взгляд.– Не говорите о «произволе» Земли! То, что вы называете произволом,– это высшая воля, которую мы просто не способны понять.
Это выступление явилось для меня неожиданным, оно показывает, что меньшинство, в которое наряду с нами входит Мюрзек, тоже расколото разным пониманием проблемы. Но у меня нет времени вникать в оттенки этого несходства. В разговор в свою очередь вступает Караман, который вещает официальным тоном.
– Господа! – говорит он, полуприкрыв веки и подёргивая губой; при этом он не смотрит на Робби и обращается только ко мне.– Я не буду от вас скрывать, что я в высшей степени сдержанно отношусь к фантастическим гипотезам, которые я сейчас услышал. Вполне возможно, что наш чартерный рейс выполняется не по тому маршруту и не по тому расписанию, какими следуют самолёты регулярных рейсов, но я не вижу никаких серьёзных оснований считать, что самолёт не прибудет к месту назначения.
Он повторяется, этот Караман. Все это он уже говорил, если не считать крохотной вставки о «маршруте и расписании» – аргумента, который он только что с трудом отыскал, чтобы хоть что-то противопоставить рассуждениям Мюрзек. Находка запоздалая и не слишком удачная, ибо, если только не пытаться перекраивать географию, вряд ли существует большой выбор путей из Парижа в Индию.
Караман высказался в очень суровом тоне, и круг, включая Блаватского, выражает своё одобрение с жаром, которого он до сих пор ещё не выказывал. А Робби внезапно начинает смеяться тем своим мелодичным пронзительным смехом, который, должен признаться, легко может вывести людей из себя. Да я и сам нахожу его манеры достаточно неприятными, особенно когда наблюдаю вблизи весь этот спектакль – эту мимику, подскоки и раскручиванья, которыми он сопровождает свой смех. Отсмеявшись, Робби окончательно приводит меня в замешательство, ибо он придвигает своё лицо к моему так близко, что мне кажется, будто он собирается меня поцеловать. Этого он, слава Богу, не делает, а тихо говорит мне в самое ухо насмешливым тоном: