Робер Мерль - Мадрапур
– Как греческий гражданин, я должен выразить сожаление в связи с расистским характером ваших инсинуаций.
Блаватский молчит, не оправдываясь и не извиняясь. Он сидит как глыба, губы сжаты, глаз за очками не видно.
После чего Мюрзек вздыхает и меланхолически говорит:
– Индус вышел на большую дорогу, а мы вот пошли по малой.
Это загадочное заявление так могло и кануть на дно общего равнодушия, если бы не Робби, который вытаскивает его на поверхность.
– Что вы подразумеваете под «большой дорогой», мадам? – спрашивает он с напускной или искренней (этого я определить не могу) почтительностью.– И что вас заставило предположить, что индус вышел именно на неё?
– Но он сам ведь сказал,– отвечает Мюрзек.– «Я человек с большой дороги».
Ошибка так очевидна и так для меня, лингвиста, невыносима, что я считаю себя обязанным вмешаться.
– Простите, мадам,– говорю я по-французски.– Вы сделали небольшую ошибку при переводе. Индус действительно сказал «I am a highwayman», но это выражение имеет в английском языке совсем другой смысл, нежели тот, на котором вы остановили свой выбор. На самом деле эта фраза означает «Я бандит с большой дороги».
– И вы всерьёз считаете, что индус был бандитом? – с негодованием уставившись на меня, спрашивает Мюрзек.
Я не успеваю ответить. Мадам Эдмонд опережает меня.
– А кем же ещё его считать? – кричит она громко.– Он, жулик, обчистил нас до нитки, даже часы у меня снял! Да ещё не забывайте, что он всё время нас держал под прицелом и чуть не шлёпнул малышку. Ведь правда, котик? – продолжает она, кладя свою мощную руку на тонкие пальцы Робби.
Но поддержки она с этой стороны не находит. Робби одаряет её чарующей улыбкой, но качает головой.
– Да нет же, котик! – говорит мадам Эдмонд с раздражением, отчего у неё сильно колышется грудь.– Ты не можешь этого отрицать! Я как сейчас вижу, как этот тип уносит всё наше добро в своей сумке!
Мюрзек издаёт крик, все глаза устремляются на неё.
– Ах, я вспомнила,– говорит она.
И поскольку она молча сидит с закрытыми глазами и с искажённым от волнения лицом, Робби мягко спрашивает:
– О чём вы вспомнили?
Она открывает глаза и говорит:
– Об индусах, идущих вдоль озера.
Она снова молчит.
– Ну конечно,– мягко говорит Робби.
Он глядит на Блаватского и поднимает руку ладонью в его сторону, как будто хочет предотвратить очередное его вмешательство. Затем продолжает голосом осторожным и тихим, словно боясь оборвать ту хрупкую нить, которая связывает Мюрзек с её воспоминаниями:
– Они идут впереди вас. Вы ведь видите их со спины, правда? Их чёрные силуэты проступают в световом пятне, который образован их фонарём. Вы ясно различаете тюрбан на голове индуса и сумку из искусственной кожи, которая раскачивается у него в руке. Он идёт вдоль берега озера.
– Но это не обычный берег,– говорит Мюрзек с неподвижно застывшим жёлтым лицом.– Это набережная.
– И в какое-то мгновение индус повёл своим фонарем вправо и вы увидели воду?
– Воду и набережную,– говорит Мюрзек.– Вода была чёрная.
Она опять замолкает, и Робби тихонько спрашивает:
– И тогда?
– Он шёл очень близко от воды.
– По самому краю?
– Да, по самому краю. Сумкой из искусственной кожи он размахивал над водой.
Снова пауза. Христопулос поднимает голову и замирает с картами в руке.
– И потом? – спрашивает Робби.
– Потом он вытянул руку. Разжал пальцы. Сумка упала.
– В воду?
– Да, в воду.
– Это ложь! Это ложь! – вопит, выпрямляясь с картами в руке, Христопулос.– Вы лжёте. Вы это всё сочинили!
Глава одиннадцатая
Первым на этот вопль отреагировал не Блаватский, как можно было ожидать, а Караман. Подёргивая уголком губы, он говорит тем чопорным тоном, из-за которого мне всегда кажется, что он самого себя пародирует:
– Это с вашей стороны неучтиво, мсье. Сядьте, прошу вас.
И Христопулос, видимо раз навсегда решив, что не в его интересах раздражать Карамана, не произносит больше ни слова, садится опять на место, утыкается носом в карты и полностью устраняется от участия в дискуссии, в которую вмешался с таким оглушительным шумом. Но пререкания продолжаются без него, следуя законам какой-то чисто поверхностной логики, тем более поразительной, что её конечную цель совершенно невозможно определить. Ибо, если судить здраво, имеет ли этот спор вообще какой-нибудь смысл? Зачем он? Какой в нём прок? И об этом ли нужно нам сейчас спорить?
– Мадам,– говорит Караман, обращаясь к Мюрзек,– я отнюдь не разделяю тех обвинений, которые были вам только что брошены. Но ваше сообщение меня удивляет.
Мюрзек поворачивает голову в его сторону, но не отвечает. Конечно, она очень устала, это видно по её лицу, худому и жёлтому. Ей пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы отыскать в глубине своей памяти маленькую деталь, которую ужас, охвативший её в тот момент на земле, не дал ей отметить. Но как объяснить, почему она становится вдруг такой пассивной и миролюбивой и даже оставляет без ответа инсинуацию Карамана? Ибо, когда дипломат говорит вам: «Ваше сообщение меня удивляет», это всего лишь вежливая формула, которая означает, что он сомневается в достоверности ваших слов. Отсюда не так уж и далеко до «Вы лжёте!» Христопулоса. Караман выразил это с большим тактом, только и всего.
– Это сообщение вас удивляет? – вызывающим тоном вступает вдруг Робби. И добавляет с налётом театральности, словно вытаскивая с громким лязгом из ножен шпагу, чтобы броситься на защиту Мюрзек: – Почему же?
Караман моргает полуопущенными веками. Он не склонен вступать в полемику с Робби, в отношении которого он проявляет «некоторую сдержанность». Но, с другой стороны, он, по всей видимости, почему-то (почему именно – мне непонятно) считает для себя очень важным навязать нам свою точку зрения на вопрос о кожаной сумке. Глядя на Мюрзек, как будто это она бросила ему своё «Почему же?», он говорит:
– Да потому, мадам, что ваше сообщение, вы должны это сами признать, несколько запоздало.
Мадам Мюрзек не успевает ему ответить. С обнажённой шпагой её защитник бросается в бой.
– Запоздало! – говорит Робби.– Но это ещё не причина, чтобы ему не доверять. В конце концов, мадам Мюрзек пришлось во время посадки выдержать тяжелейшее испытание. Она сама нам поведала о том ужасе, который её охватил. Вы только вспомните, прошу вас, с каким оскорбительным недоверием отнеслись некоторые из нас к её словам, когда она впервые попыталась рассказать, как развивались тогда события возле самолёта. Её сообщение постоянно перебивалось и было буквально изрублено на куски.– Это говорится, не глядя на Блаватского, но полным злопамятства тоном.– Словом, всё было пущено в ход для того, чтобы отвергнуть истину, которая была сочтена нежелательной, и заставить мадам Мюрзек замолчать. Неудивительно, что в этих условиях какое-то воспоминание, даже очень важное, могло от неё ускользнуть.