Френсис Шервуд - Книга сияния
— Теперь юбка, — хрипло вымолвил Зеев.
Рохель задрожала, но отважно стянула юбку через голову.
— Дай я на тебя посмотрю.
Рохель вышла на свет свечи.
— Силы небесные! — воскликнул ее супруг.
В восемнадцать лет Рохели уже грозила опасность стать старой девой. На нее, сиротку, никто никогда не заглядывался, если не считать одного мужчины, но он не был евреем и не мог на ней жениться. Длинные русые волосы, прежде спрятанные под шарфом, а теперь выпущенные на волю, обрамляли лицо Рохели подобно завиткам орнамента на рамке роскошного портрета. Глаза ее, обычно опущенные долу, вдруг оказались большими, глубокими, темно-карими и слегка раскосыми — как у русских женщин с примесью татарской крови. О том же говорили и острые скулы Рохели. Губы ее были полнее, чем у большинства ее соплеменниц, а зубы крупнее, отчего ее рот под острым, правильной формы носиком, всегда был слегка приоткрыт. Шея — длинная, молочно-белая. Маленькие груди венчались розовыми сосками. Сморщенные, как у ребенка, они лежали на крупных розовых кружках, похожих на поздние розы. Бедра ее были узкими, как у мальчика, тогда как ляжки по-женски набухали.
— Да ты красавица! — казалось, Зеев был не на шутку удивлен. Рохель вздрогнула.
— Ты настоящая красавица. Просто жемчужина.
На узком лице Рохели вдруг промелькнуло что-то звериное. Несмотря на всю ее кротость, Зеев немного испугался. Да, ее красота пугала.
— Не двигайся. Дай я на тебя нагляжусь.
— Муж мой?
— Да… ты красавица…
Зееву вдруг почудилось, будто острый камень ударил ему под левую лопатку.
— Просто не верится, как ты красива… — он зажмурился, затем снова открыл глаза. — Но волосы ты должна остричь. Совсем.
— Остричь, муж мой?
— Нельзя, чтобы ты ходила нестриженной. Твоя голова покрыта, но этого совершенно недостаточно.[16] Волосы необходимо остричь. Больше с ними ничего не поделать. Стричь, стричь и стричь.
— Муж мой?
— Мы купим тебе славный парик из конского волоса, хорошо?
Рохель удивленно приоткрыла рот.
— Понравится тебе чудесный черный парик? Крыша над головой, еда в желудке, прелестный парик из конского волоса. Иди, иди ко мне… — последние слова Зеев произнес мягко и нежно, словно отец, утешающий ребенка.
Набравшись смелости, Рохель откинула лоскутное одеяло и забралась в постель. Выходя из купели перед свадьбой, она чувствовала себя новорожденной. Ныне же, спускаясь в купель брачного ложа, Рохель знала: сейчас она подвергнется превращению, которое разбудит ее, прервав сон о детстве. Так и должно быть.
Муж задул свечу, торопливо пробормотал молитву и тут же всем телом навалился на Рохель. Она ощутила плотность его живота и складку жира над бедренными костями. Дыхание Зеева коснулось ее щеки — горячее, влажное, отдающее запахом свадебных блюд, уже скисших в желудке. Рохель прикусила губу, сжала кулаки и напомнила себе, что милостью Божьей она, жена, скоро станет матерью. Ей предстояло сделать из плохого хорошее, но тяжесть ее мужа была велика, и когда Зеев в нее вошел, Рохель почувствовала себя Ионой, а Зеева — Левиафаном.[17]
А затем, буквально мгновение спустя, все было кончено. Зеев соскользнул с нее, повторил «Шема Израэль»[18] и мгновенно заснул.
Рохель лежала неподвижно и чувствовала, как из ее лона сочится кровь. Ноги ее были раскинуты, руки оцепенело вытянуты по бокам. Она втягивала холодный воздух, а потом неспешно выдувала его обратно. «Я замужняя женщина», — шептала она потерянному во тьме потолку. И слушала, как городской глашатай кричит с Карлова моста.[19]
— Восемь, и все спокойно!
«Восемь, и все спокойно», — повторила про себя Рохель.
— Девять, и все спокойно!
Вскоре после этого Рохели показалось, будто конские копыта цокают у ворот Юденштадта и голоса доносятся с кладбища, от дома раввина, от дома главы Похоронного общества, от дома школьного учителя, соседнего с домом Зеева. Двери открывались и хлопали. Зеев продолжал спать. Затем конские копыта снова прогрохотали по булыжной мостовой, и ночная тишь окутала Юденштадт.
2
Тридцать первое декабря года одна тысяча шестисотого стало самым несчастливым днем во всей его жизни, полной несчастий.
Сорока восьми лет от роду, с помутившимся рассудком, отвратительным характером, нравом капризного ребенка, без компании, которая могла бы согреть его высохшее сердце, император вкушал свой легкий завтрак: дикого кабана, приготовленного в пиве и вине, блюдо жареного рубца, пирог из ржанок, а также особый напиток, доставленный из Испании, — горячий шоколад. Тяжко вздыхая, он подписал какие-то документы, представленные ему лордом-канцлером, после чего распорядился, чтобы Тайный и Военный советы до завтра обошлись без него. Император пояснил, что пребывает в дурном расположении духа. Рудольфу Габсбургу II, императору Священной Римской империи, как и Богу, требовался отдых. Способны ли они это понять? Конечно. Император расцеловал в обе щеки Виллема Розенберга, своего верховного бургграфа. Затем отпустил всех, кто служил ему лично: четырех юных пажей, доставленных из замка Габсбургов в Вене, и десятерых словенских стражников, что всю ночь стояли, вытянувшись во фрунт, у дверей его опочивальни. Наконец, ласково попрощался с Тихо Браге, своим придворным астрономом и астрологом.
— Всего хорошего, ваше величество, — с легкой тревогой отозвался Браге. Слишком занятый своим новым ассистентом, немцем по имени Йоханнес Кеплер, тощим и сутулым, но безусловно одаренным блестящим умом, здоровяк-датчанин не удосужился составить гороскоп Рудольфа на тридцать первое декабря года одна тысяча шестисотого. Определенно что-то неладно, раз император его не потребовал.
— Немного устал, Тихо, — только и всего.
Вацлав, камердинер Рудольфа — его неизменный спутник и советник и, как считалось, единственный друг, — послушно поплелся за главой Священной Римской Империи, готовый занять свое место у изножья императорской постели.
— Может император хоть раз в жизни побыть в одиночестве? — поинтересовался Рудольф.
— Прошу прощения, ваше величество.
— Прощаю тебе все твои многообразные грехи. А теперь оставь меня одного, Вацлав. Исчезни.
В итоге в опочивальню Рудольфа сопровождал лишь его любимый лев по кличке Петака. Император собственноручно закрыл массивные двойные двери.
Наконец-то.
Императорская опочивальня была просторной, и кровать на постаменте казалась галерой, затерянной в океане. Только вместо тугих белых парусов ее драпировали мягкие шелка, словно окрашенные тысячами улиточных раковин, раздавленных в мягкую лиловую кашицу. Там же стоял шкаф, а в нем книги — Рабле, Эразм Роттердамский, Кастильоне, «Странствия Марко Поло».