Евгений Гаркушев - Русская фантастика 2012
Говорю в передатчик, вшитый в воротник куртки:
— Все чисто!
Открываю входную дверь, впускаю ребят, возвращаюсь в комнату, где лежит связанный работорговец, и наконец вижу ее — свою сестру. Худенькое хрупкое тело полностью расписано черным, она молода и здорова — у нее много можно забрать. Срываю со стола скатерть, накрываю беспомощную наготу, падаю возле нее на колени, бью по щекам, трясу — она не открывает глаз.
— Аннушка, очнись!
Щупаю пульс: тишина, абсолютная тишина. Снова трясу ее — голова мотается, как у тряпичной куклы.
— Стефан, не нужно, отпусти ее! — командир хватает меня за рукав. — Она ушла, ее больше нет!
— Что ты ей дал, сволочь? Какую дозу ты ей вкатил?! — надвигаюсь на работорговца, он ползет по полу, забивается в угол и часто моргает от страха:
— Не знаю! Я их не колол! Это все он, мой напарник!
— Что ты ей вкатил? — продолжаю кричать я просто на автомате, потому что ни доза, ни название не имеют никакого значения. Что бы ей ни вкололи, результат был бы один и тот же: смерть.
Моя сестренка только выглядела здоровой. Работорговцы не знали, что у нее лекарственная непереносимость. Даже совершенно безобидные анальгетики могли привести к летальному исходу, не говоря уже о наркотических препаратах. Да их, волков, это и не волновало. В каждой партии товара, как они называли заложников, один-два человека погибали до того, как попадали на хирургический стол. Кто-то получал инфаркт из-за испуга, а кто-то даже умудрялся покончить с собой при перевозке. Один из самых известных дилеров органов, которого я лично брал в Праге, назвал это «усушкой-утруской». Когда он произнес эту фразу на допросе, его следователь, известный своим спокойствием и хладнокровием, не выдержал и ударил подонка кулаком в лицо.
Ребята молча стоят в дверном проеме, никто не решается заговорить со мной, никто, кроме командира. Дан хватает меня за плечи, оттаскивает к окну, ветер робко проскальзывает в комнату через разбитое стекло и гладит мои волосы так же ласково, как делала это сестренка Аннушка.
— Иди вниз, Стефан, иди в машину, — командир пытается загородить от меня работорговца, чтобы я не видел эту шакалью морду.
— Да, хорошо, — без возражений иду к двери. Дан предусмотрительно держится сзади, отсекая любую возможность отомстить шакалу. А я иду и думаю: «Осталась пара секунд, что делать?»
И внезапно меня осеняет. Падаю на колено, вскрикиваю:
— Нога! Черт, моя нога! — кривлюсь от боли. Доверчивая все-таки душа наш командир, несмотря на солидный жизненный опыт. Дан присаживается на корточки рядом со мной, спрашивает тревожно:
— Вывихнул? Покажи!
Отлично! Он ушел с линии огня. Вскакиваю на ноги — Господи, не дай мне промахнуться! — и всаживаю пулю между шакальих глаз работорговца.
— Нет! — командир валит меня на пол.
Поздно! Я успел!
Ребята окружают меня, смотрят молча, в глазах — ни капли осуждения, только понимание и боль.
— Всем выйти! — кричит Дан. — Оставьте нас одних!
Ребята выходят.
— Стефан, сынок, — шепчет командир, — что же ты наделал? Он ведь связан и безоружен, сопротивления не оказывал. Ты же знаешь этих чертовых гуманистов: они нам в затылок дышат и в жабры штыри суют! Ты и в операции участвовать права не имел, чтобы не было мотивов для личной мести, а убивать его и подавно. По Уставу тебе военная тюрьма корячится! — Дан утирает моментально взмокший лоб. — Черт! Да как же мы допустили, чтобы эти слюнтяи вшивые нам законы диктовали? Будь они неладны с их толерантностью! Вот что мы сделаем, сынок: я дам тебе полчаса форы, слышишь меня? Полчаса! Уходи сейчас, уходи немедленно!
«Нет, командир, я не побегу, потому что я прав. И плевать мне на Устав! — думаю я, глядя на командира. — Почему те, кто отнимает чужие жизни, равноценны жертвам? У каждого из этих заложников есть семья, и когда его убивают, родные и близкие умирают вместе с ним. Разве может спокойно жить отец, дочь которого разрезали на куски? Или пустые от горя дни между ночными кошмарами и слезами на могилах, успокоительное горстями и фотографии в черных рамках можно назвать жизнью? А мы с вами вместо того, чтобы пристрелить эту тварь на месте, везем его в тюрьму, свято соблюдая гражданские права, и специальные организации следят за тем, чтобы ему было удобно и комфортно. Чтобы в камере у него были любимые сигареты, выход в Интернет и вкусная еда. И он не вздрагивает, глядя на сырое мясо, как вздрагиваю я, да и ты тоже, командир. Мы гуманны и политкорректны, из наших ртов течет розовая карамельная слюна, когда мы любуемся собственным идеальным отражением в зеркале».
Я встаю, бросаю на пол пистолет, протягиваю руки — Дан защелкивает наручники, и мы идем к входной двери. Проходим по коридору мимо комнат, где ребята готовят похищенных к транспортировке в госпиталь: кладут на носилки, укрывают одеялами. Один из мужчин внезапно открывает глаза — серые глаза без ресниц — и внимательно смотрит на меня, провожая взглядом до двери. Мельком отмечаю, что есть в нем что-то странное, но сил думать нет, голова наливается свинцом — у меня начался откат. Так всегда бывает после адреналинового взрыва.
Сажусь в полицейский кар на заднее сиденье, автоматически опускается сетка, отделяя водителя от задержанного. Дан садится за руль — он со своими ребятами до конца, и в горе и в радости. Мы трогаемся с места, и вдруг я понимаю, что было странного в этом мужчине: на его теле нет меток черным маркером. Меня осеняет.
— Командир, — кричу я, — второй работорговец там! Он разделся и выдал себя за похищенного!
— Мать его! — с чувством бросает он и передает по связи: — Срочно задержать все медицинские кары! В одном из них — работорговец, прикинувшийся заложником!
Но мы не успели. Шакал ушел…
…После случившегося у меня было две возможности: пойти в военную тюрьму или в Орден судебных исповедников. Я выбрал второе, и еще неизвестно, что хуже. В Орден не приходят по своей воле. Полное одиночество и молчание — это жизнь исповедника, потому что в нашей крови живут нанодетекторы лжи, круглосуточно связанные с главным терминалом. И если исповедник солжет даже в малом, умные наны задействуют программу разрушения, и мозг просто взорвется. И если исповедник попытается раскрыть тайну исповеди, он умрет. Потому что информация стала самым дорогим и самым ходовым товаром.
Орден судебных исповедников появился из-за кризиса судебной системы. Политкорректность и демократичность законов сами себя поймали в ловушку. Умные ловкие адвокаты могли как угодно вывернуть наизнанку законы, чтобы оправдать преступников. Суды присяжных превратились в карикатуру на Фемиду. Весы богини правосудия потеряли равновесие, и одна из чаш стала время от времени скользить вниз в зависимости от того, кто больше монет в нее положит. Или кто громче заплачет — некоторые присяжные были крайне сентиментальны, и осужденные под чутким руководством адвокатов наполняли чашу потоками крокодильих слез, которые тянули ее вниз не хуже драгоценного металла.