Алексей Мороз - От легенды до легенды (сборник)
16 ноября, много-много лет спустя
(отрывок из сочинения «День Памяти» одной из воспитанниц Рамеданского Института благородных девиц)
Какая же красота — этот памятник на Ратушной площади! Изваянные из серебристо-серого гранита девушки уже много лет украшают собой главную площадь Рамеды. Это — три защитницы Рамеданского Института благородных девиц, сработанные Грэгдой ар-Пекк, их современницей.
Заэле ар-Олскрок замахивается копьем, ее лицо дышит праведным гневом. Справа от нее Глэкири ар-Эшшанг одной рукой прижимает к себе книгу, другая указательным пальцем показывает направление на Нокопахир, столицу Оджхара. Откуда бы ни глядели на памятник, лицо волшебницы всегда скрыто тенью капюшона. Сзади и чуть выше их — святая Аэтта Рамеданская, покровительница Института. Ее руки простерты над головами подруг и украшены алмазной пылью, что сверкает под солнцем, заставляя руки святой светиться мягким переливчатым сиянием.
На пьедестале памятника выбиты имена сорока восьми стражей, тридцати шести служителей Института, девяноста трех учениц и всего преподавательского состава — всех, кто был в его стенах осенью 838 года.
Сегодня в Институте праздник, причем двойной — день Памяти защитников Рамеды совпал с Днем Первого снега. Многие из моих соучениц этому не рады, но я как-то вычитала в хронике, что в то 16 ноября тоже впервые в том году пошел снег. Это чудо, что спустя много лет произошло то же самое. Маленькое чудо, помогающее проникнуться атмосферой великого дня.
Дождь в древности называли Слезами Небес, снег же, особенно первый, я бы назвала Их смехом. Легкий, как сладкие хлопья, он вызывает улыбку.
Не только сон разума
Я когда-то был старинным, с парусами на бушприте.
А когда-то просто старым,
А когда-то был как все.
Но сегодня я предстану
В антикварно-модном виде
И замру у вас на рейде на нейтральной полосе.
Ах, легенды так волнуют! Ах, легендой быть престижно.
Даже если берег ближний
Недоступен и далек.
Отбивает еле слышно
Время дня и время жизни
Там, где занавес, как парус, третий скляночный звонок.
Для Летучего Голландца что ни год, то непогода,
Ждет клинком и чьим-то красным
Недописанный конверт.
Парус может быть опасным,
Я в войну ушел под воду.
Auf Wiederseh'n, mein Frдulein, meine Kleine, liebes Herz.
И сегодня я на рейде, и так манит близкий берег,
Может, стоит бросить якорь —
Да провалится мыс Горн!
Морякам не стыдно плакать,
Моря солью не измеришь.
Я сегодня возвращаюсь. Я простил, и я прощен.
Элеонора Раткевич
Волчья сила
Дождь словно сеялся сквозь мелкое сито — не дождь даже, а мерзкая хмарь, от которой не спасает толком ни самый плотный плащ, ни огонь в камине. Серая, беспросветная, бессмысленная. Такая же бессмысленная, как здешние леса и болота. Как местные жители, погрязшие в своей непрошибаемой тупости. Если бы Экарду был нужен символ, выражающий все убожество этого края, он бы не затруднился с ответом: конечно, серая пакость, которую здесь именуют дождем.
Экард не удержался и глянул в окно еще раз, будто надеясь в глубине души, что вид, перечеркнутый крестом оконного переплета, каким-то чудом внезапно изменится. Разумеется, не изменилось ничего. Студенистое оплюхлое небо, как и прежде, низко нависало над домами; дождь и не думал прекращаться. Во что он превратит проселочные дороги, Экард старался не думать. Сплошной кисель из грязи, непроезжее месиво.
Кисель Экард дей Гретте ненавидел с детства. А еще больше он ненавидел сказки про молочные реки и кисельные берега. Вот они, кисельные берега — полюбуйтесь, дармоеды! Ни пройти, ни проехать. И быдло здешнее точь-в-точь под стать ландшафту. Ничем их не проймешь. «Истинное просвещение — клинок, рассекающий косность разума». Интересно, кто-нибудь пробовал рассекать клинком кисель?
Экард раздраженно поморщился и отвернулся от окна.
— Вы закончили перевод, Дейген? — нетерпеливо спросил он.
— Так точно, господин комендант, — ответил тот.
Глаза у переводчика были усталые, с припухшими веками, и Экард поневоле смягчился. Разумеется, Дейген не подлинный эгер, а всего лишь полукровка, но истинно эгерийской педантичности и исполнительности ему не занимать. Нет, но какая разница, какая невероятная разница между ним и прочими туземцами! До войны Дейген был учителем. Преподавал он математику, физику и, разумеется, эгери. Родным языком своего отца-эгера Дейген владел блестяще. В его речи не было и следов акцента — чистейший столичный выговор, четкий и безупречный. Да не знай Экард, с кем разговаривает, сорок бы раз поклялся, что Дейген — его соотечественник, а никак уж не местный уроженец. А вдобавок — что образование Дейген получил наверняка в Высшей Школе, ну, или в каком-нибудь другом элитном учебном заведении, и притом закончил его с отличием. В познаниях Дейгена усомниться было невозможно, как и в его исполнительности. И что же, разве это принесло хоть какие-то плоды? Ничего подобного. За годы работы Дейген так и не сумел вдолбить в тупые головы туземцев хотя бы самые начатки эгери. Да и кто бы смог на его месте? Экард вот уже полгода как комендант, но часто ли он видел туземца, способного усвоить простейшие приказы на эгери: «стоять!», «предъявить вид на жительство!», «разойтись!»? Тупое стадо. Дейген зря потратил на них силы. И теперь тратит. Будь эти безмозглые скоты хоть немного поумнее, комендатура не нуждалась бы в переводчике. Это из-за их тупости у бедняги такие темные круги под глазами. Ну еще бы! Как пленного допрашивать — так без Дейгена не обойтись, как очередной приказ коменданта довести до местного населения — так снова Дейгену работа. Он тоже жертва безмозглости туземцев. Нет, определенно надо быть с ним помягче.
— Господин комендант желает проверить? — произнес Дейген, пододвигая исписанные листы к Экарду.
— Нет, — сухо произнес Экард и поморщился. — Я вам полностью доверяю.
Все-таки нельзя забывать, что Дейген не настоящий эгер. При всей своей образованности он иногда бывает потрясающе несообразительным. Ну как может Экард проверить перевод, если не знает туземного наречия? И уж тем более он не разбирается в этих мерзких закорючках, которыми туземцы записывают свою невнятицу!