Джон Краули - Дэмономания
Пирс показал Сэм, как, читая о приключениях Еноса, отслеживать разных персонажей. Маленькие существа (которых никто не замечает, а уж Енос и подавно) вылазят из-под земли, проявляются из камней, и у каждого — свое лицо и характер; они меняются, исчезают или появляются в другой части рисунка, звезды, планеты. А вот луна, которая комментирует события главным образом усталыми зевками и хитроватыми сонными улыбками; к рассвету она исчезает за горизонтом, прихватив полотенце и зубную щетку (пока-пока!), оставляя Еноса самого разбираться с затруднениями. Или вот, например, слова и идеи: тени, отражения, затруднения, мысли («мышли», на странно-исковерканном детском языке Еноса), — раз появившись, начинают жить независимой жизнью.
— Смотри. — Пирс указывал Сэм, как некогда Аксель — ему. — Видишь, Енос пытается вызволить Любопытную Софииз Гостиницы Миров, где ее держат. Он зовет ее Пытливая Детка. Ха-ха.
— Ха-ха.
Софи открывает все двери подряд, заглядывает в окна, видит в них больших пузатых человечков: толстопалых мужчин и женщин, что едва помещаются в объемистых юбках, — те, в свою очередь, ошарашенно смотрят на Софи. Лишь много лет спустя Пирс понял, что Пристанище Миров — это дом разврата, а Софи интересуется сексом (или ее любопытство и есть секс). Обувка Софи вот-вот слетит, сандалики вечно держатся чуть ли не на больших пальцах, тщательно прорисованные ремешки всегда расстегнуты.
— А это кто?
— Утры, — зловеще пробасил Пирс, и Сэм засмеялась. — Плохие парни.
Злые утры опоили Еноса, всучив ему чашку с пенным настоем; пузырьки поднимаются выше его головы, превращаясь иногда в мордашки. Он засыпает, опять засыпает. Прикрасный день ПАРАХОДит, — размышляет он, подперев голову рукой, которую поставил прямо в лужу спиртного, — и ты с Мышлями наИДИне.{424} А на соседнем рисунке — его Мышль, зеркальный образ Еноса: она сидит напротив и тоже засыпает.
— Он должен проснуться.
— Точно. Он получит письмо от мамы. И письмо его разбудит.
— Разбудит?
— Оно так и скажет: «Пробудись».
Сэм опять засмеялась.
— Правда?
— А вот, видишь?
Пирс уже забыл, сколько же кусков истории пропускалось по ходу дела: вместо действий — намерения и заявления, которые в следующих выпусках уже выполнены или забыты. Вот Енос проснулся и спускается по винтовой лестнице Пристанища Миров в глубокую Темницу, спускается долго, несколько рисунков (маленькие ножки-булочки не касаются пола, на сту-пеньках отчетливо видны тени его ступней; самое трогательное в Еносе то, что он может страдать и геройствовать, оставаясь на самом деле неприкосновенным; Пирс впервые подумал об этом только сейчас, сидя рядом с Сэм).
— Почему он грустный?
— А видишь, он смотрит в камеру, где сидит Софи. Видишь, она в темнице.
Безжалостная Рута, царица утров, заковала Любопытную Софи в темном подземелье Пристанища Миров, и в высоком зарешеченном окне видна лишь одна звездочка, подобная слезинке на щеке Софи. Рута довольна, что поймала девчонку, потому что знает: за ней явится Енос, а за Малюткой — его мать и защитница Аманда Д'Хайе, которая всякий раз спускается из Царств Света, чтобы разыскать и спасти его («Уже в 4 на 102 раз», — признается Енос). А когда всех троих пленят и обездвижат (гадкие утры хохочут и провозглашают тосты), звезды погаснут и ужасному Шефу Руты (который всегда остается за кадром) больше не придется слышать слово «Свет». План сработает; он всякий раз срабатывает.
— Они похожие, — сказала Сэм, показывая на Любопытную Софи и Аманду Д'Хайе. Те же струящиеся локоны и подвижный носик, та же марионеточная артикуляция.
— Ага, — ответил Пирс. — Вот и Енос тоже так думает. Но только он не знает, никак не догадается, что она его сестра. Давно потерянная.
— А почему мама ему не скажет?
— Она вроде как забыла. А кроме того, если она ему скажет, то история закончится.
— Тебе грустно?
— Нет, — сказал Пирс. — Нет, что ты. — Словно его удивил этот вопрос. — Послушай-ка. А не пора тебе ложиться?
Она пожала плечами — решать ему, она еще с часами не в ладах. Пирс показал ей дорогу в спальню, через ванную, что почему-то ее совсем не удивило; но вот холодная, странная спальня ей пришлась не по душе. Пирс, подумав, решил не настаивать и предложил Сэм кушетку возле печки — вот там ей очень понравилось. Она легла, позволила укрыть себя и свою тряпичную куклу одеялом, поглядывая на Пирса с интересом и чуть ли не с опаской.
— Тебе хорошо?
— Хорошо, — ответила она, — только немножко страшновато.
— Да я понимаю, — сказал Пирс. — Ни мамы, ни папы. В первый раз здесь, конечно, какой тут сон. Пойду-ка я тоже вздремну.
Сэм уставилась на него.
— Можешь взять себе Брауни, — предложила она. — Я не против.
— Нет, спасибо, — сказал Пирс. — Мне и с моими Мышлями хорошо.
— Ладно.
— Ладно.
Улегшись, он стал думать о Сэм и о том, как живется Роузи. Каждый день проживать так, словно ребенок твой совершенно здоров, прекрасно зная, что это неправда; жить, зная, что можешь потерять ее, увидеть ее страдания. Разве можно такое вынести. Нет, у него в жизни не будет никого настолько дорогого и ранимого; подобные существа обитают (полагал Пирс) в какой-то другой сфере. Единственное дитя он создал в своей мастерской, как Джеппетто; затем помолился высшим силам, которые с улыбкой взирали на его труды, чтобы кукла стала живым мальчиком. И — как тот одинокий старый кукольник — получил согласие при одном условии. Живой — лишь для тебя: реальный, насколько возможно для нереального, насколько вообще реальны дары богов.
И что же он сделал со своим обретенным сыном? Что навоображал, что натворил с ним тогда?
Гулко стукнуло сердце, словно перед Пирсом захлопнулась дверь. Он что, вообще не знает другого способа любить, кроме этого?
Сэм пошевелилась и что-то проворчала, потом все стихло. Пирс не видел, как она спит, но теперь Сэм ясно ему представлялась: изгиб открытого рта, изгиб прикрытых век с белыми ресницами.
Уверен ли он, что знает разницу между живым ребенком и тем, кто не может страдать, о ком можно воображать, что он даже находит удовольствие в том, чем с ним занимаются? Он внушил себе, что его сыну, его фантазму, вред причинить невозможно; но кому же он нанес ущерб своими мечтами, в каком царстве? А ведь навредил кому-то — теперь Пирс был в этом уверен: содеянное в пустоте сердца и руки на что-то повлияло.
Просто игра. Он вспомнил свою кузину Хильди: та как-то раз ночевала дома в год своего послушничества, они долго не спали, пили кофе и говорили о Четырех Последних, об ужасном мгновении (проклятая душа переживает этот миг на микеланджеловской сцене Суда в Сикстинской капелле), когда понимаешь — ты всегда знал, знал, что творишь и чем это обернется, но притворялся неведающим. Это и есть Вечные Муки, сказала тогда Хильди: вот этот миг, растянувшийся навечно.