"Фантастика 2026-200". Компиляция. Книги 1-24 - Дмитрий Ласточкин
Мы ходили парами в два яруса. Мы с Голубем ниже и по солнцу, Пётр с Гавриловым выше.
Зенитки взялись за него на третьем круге.
Разрывы легли сначала позади, чёрные, с рыжей серединой, потом одна вышла близко, и Су-2 качнуло. Он выправился и пошёл дальше по кругу, не меняя ни высоты, ни скорости, потому что менять ему было нельзя: наблюдатель считал.
— «Сорок восьмой», отвернул бы.
— Не могу. Три залпа осталось.
Мессеры пришли на пятьдесят второй минуте.
Их было четыре, и шли они низом, вдоль балки, тенями по стерне, рассчитывая подобраться под брюхо. Увидел их Гаврилов и заорал так, что в наушниках защёлкало.
— Внизу! Слева внизу четыре!
— Не ори, — Пётр отозвался ровно. — Вижу четыре, идут низом. Беру ведущую пару.
— Бери. — Голубь уже разворачивал. — Сокол, за мной вниз, отсекаем вторую.
Мы свалились на них с полутора тысяч.
Ла-5 в пикировании набирает быстро, и приборная доска дрожит крупнее, чем на ЛаГГе, и в ушах давит. Я держался за Голубем справа сзади и считал, как считал теперь всегда: у меня в кольце прицела сидела чужая машина и росла, и я знал, на каком размахе я нажму.
Немцы нас увидели поздно.
Ведомый второй пары шарахнулся вправо и вниз, ведущий — вверх и через плоскость, и Голубь пошёл за ведущим, а я остался на ведомом, потому что бросать своего вниз я не собирался.
Он был метрах в трёхстах и уходил в разворот со снижением. Я довернул и подождал.
Триста. Двести пятьдесят. Двести.
Обе пушки у оси дали короткую, и очередь легла по фюзеляжу от кабины к хвосту. Я видел, как посыпалось с плоскости, как отлетел кусок фонаря, и как он завалился на крыло и пошёл вниз уже не по-лётному, а тем самым мёртвым переворотом, после которого не выводят.
Пётр держал ведущую пару на вертикали и не пускал её к корректировщику: он их выманивал вверх, они шли, и на третьем заходе один не выдержал и свалился в срыв.
— Гаврилов, не отставай!
— Держусь!
Су-два всё это время ходил кругами и не сбился ни разу.
Он ушёл только тогда, когда отработал, и в эфире всё тем же дикторским голосом объявил, что задача выполнена и что он благодарит прикрытие.
— Благодарит он, — буркнул Голубь. — Ты у себя запиши, что тебя четверо час караулили.
— Записано.
Сели мы на остатках. У меня в баках оставалось столько, что Кондрат, сунув щуп, посмотрел на меня и ничего не спросил.
Седьмого была годовщина.
Двадцать пять лет Октябрю, и это готовилось за неделю: Гуреев вывесил на КП боевой листок, я нарисовал ему в шапку машину в наборе и красную полосу, а буквы он выводил сам.
Погода стала нелётной с вечера шестого. Низкая сплошная облачность, морось.
С утра построились. Батя читал приказ, потом Гуреев говорил доклад — минут двадцать, и в докладе у него было про фронт, про тыл, про то, что немец под Сталинградом увяз и никуда дальше не пойдёт.
— …и вот в этих условиях, товарищи, наша с вами задача…
Стояли мы в новых меховых куртках, в унтах, и было тепло, и Ерёма рядом со мной начал клевать носом на пятнадцатой минуте.
А после обеда пришли посылки.
Их привезли на полуторке, четырнадцать мешков, и разбирали во второй землянке, где просторнее, и разбор этот занял весь остаток дня.
В мешках лежало вперемешку. Кисеты, вышитые и невышитые. Варежки с двумя пальцами, вязаные, разных размеров и разного качества. Носки. Носовые платки, обмётанные по краю. Мыло. Табак в бумажных пакетиках, махорка, папиросы россыпью в кисетах. Две банки повидла, которые Спиридоныч тут же забрал к себе, обещав пустить в дело завтра. Печенье. Пряники, про которые все уже знали, что их надо мочить.
И письма.
Письма были почти в каждой второй посылке, и вот их-то читали вслух.
— «Дорогой боец! Мы, ученики пятого класса «Б» Оренбургской…» — Ерёма запнулся. — Чкаловской. Тут поправлено.
— Читай дальше.
— «…шлём тебе эти варежки, которые мы вязали сами под руководством Анны Петровны. Бей фашистов, а мы будем хорошо учиться». И подписи. Тут двадцать шесть подписей.
— Двадцать шесть, — сказал Кузьмин, взял варежки, вывернул и посмотрел изнанку. — А вязали двое. Ну, трое.
Мне досталась пара носков и письмо в отдельном конверте.
Письмо было не от класса. Писала девушка, и звали её Шура, и работала она в Чкалове на швейной, и почерк у неё был прямой и крупный. Она писала, что вяжет плохо, а шьёт хорошо, и что носки эти связала её мать, а она сама только вложила и надписала. Дальше шло про то, что в цеху у них двенадцать часов, что сменщицу перевели на другой участок, и что если бойцу будет охота, то пусть отпишет, потому что писать ей особенно некому: брат на Севере, а отец с сорок первого не пишет вовсе.
В конце был адрес.
— Ну-ка, ну-ка, — Ерёма перегнулся через ящик. — Заочница!
— Отстань.
— Не, а чего? Дело-то хорошее. Ты отпиши.
— И что я ей отпишу?
— А что все пишут. Что бьём фашиста, что погода стоит хорошая… — Он вдруг задумался. — Ей, главное, не про войну пиши. Ей про войну и без тебя расскажут.
Отписал я через два дня, коротко, и про войну там не было ничего. Написал про степь, про то, что у нас тут ветер и что земля мёрзнет сверху, а внизу ещё мягкая. Про то, что носки пришлись. Про Спиридоныча и его черпак из немецкой гильзы.
Дома у прадеда стояла на антресолях коробка из-под чего-то, перетянутая бельевой резинкой.
В ней лежали письма. Я это знал точно, потому что коробку доставали при мне раза три, и один раз бабушка её разбирала на столе, а меня выгоняли, чтоб не хватал руками. Чьи там были письма, сколько их было и куда они делись потом, кто знает.
К вечеру седьмого пили за годовщину.
Старшина выставил как в праздник положено, и в землянке стало шумно и жарко, а печурка гудела так, что от неё отодвинулись все. Лукин гармонь в тот вечер не доставал: у него разошёлся мех по углу, и он третий день ходил к Пахомычу за клеем, а