Отступление - Константин Градов
— Не жги зря, — сказал я ему. — Он к тебе не сейчас придёт. Придёт — тогда и стреляй, да поближе пусти. В упор промаху нет.
Он поглядел на меня снизу и кивнул. Накрыл патроны ладонью — не от меня, а так, будто прикрыл от холода. Я пошёл дальше. Весь день моей роте предстояло вот это: сидеть и считать девятку, которую нельзя тратить, под огнём, который бьёт не по ним и которому нельзя ответить. Каждый патрон у тебя счётом. И счёт этот кончится раньше, чем кончится день.
* * *
К Прошке я пробрался к полудню.
Пробрался — оттого что идти было уже нельзя. Германец, обойдя соседа, вывернул батареи и повёл огонь по площадям. Широко, без разбора. Накрывал всё между рекой и дорогой на восток. Чтоб развалить нас на куски и не дать куску помочь куску. Он не искал позиций. Он утюжил версту за верстой, ровно, методично, как боронят поле. И в этой ровноте была своя правда: не надо знать, где ты сидишь, если засыпать можно всё.
Каменный дом Прошки стоял справа, у дороги вдоль реки. Он ещё стоял. Крыша с одного края осела, стену обглодало, но пулемёт бил — я слышал его короткими, скупыми очередями, по-прошкиному, экономно.
И тут очередь оборвалась.
Не кончилась — оборвалась. Только что стучала, и нет её. Я прибавил шагу.
Прошка сидел на корточках у своего максима. За домом, у огорода, куда машину, видно, только что перетащили. На коленях у него была голова Акимова. Голова моталась. Акимова достало по всей груди — не пулей, осколком. Папаха слетела. И уши его, торчавшие всегда так, что над ними смеялись, лежали теперь плоско, прижатые к вискам чужой ладонью. Это было хуже крови. Что уши прижаты и не топорщатся.
— Держись, — говорил Прошка. — Держись, слышь. Держись.
Акимов не держался. Он смотрел вверх, мимо Прошки, туда, где ходило серое небо, и дышал — коротко, часто, с присвистом, но дышал. Грудь у него ходила под чужой ладонью, что зажимала бинт, и, покуда она ходила, было за что держать. Губы у него шли, как идут у того, кто считает про себя. Может, он и считал. Он всё делал со второго раза, зато навсегда. Потом грудь поднялась ещё раз, не до конца, и больше не поднялась. Прошка подержал ладонь на бинте, будто ждал, что под ней снова толкнётся, и только тогда посмотрел на меня.
Я всё понял, покуда шёл эти последние шаги. Понял и без Прошки.
Машина стояла слишком долго на одном месте. Прошка держал дорогу хорошо, скупо, по одной короткой на цель. И держал с того же угла, откуда бил с утра. Угол был удобный, дом прикрывал. Перенести машину значило бросить это удобство и лезть под открытое. Он и не перенёс. А германец с того берега засёк угол по вспышкам. Свёл на него орудие. Накрыл. Не расчёт даже — дом, стену; осколком со стены и достало Акимова, подававшего ленту.
Условие ему было дано ещё вчера. Пойдёт сила, какой не сдержать, — не сдерживай, сымайся. Но условие было про отход, про то, когда бросить дорогу. А когда бросить угол, не бросая дорогу, — про это условия не было. Про это надо было додуматься самому. Прошка не додумался. Додумался на один пулемёт и одного человека позже, чем надо.
Он поднял на меня лицо. Ждал. Не помощи — фельдшеру тут делать было нечего, тут решала не помощь, а дорога. Ждал слова. Думал, я скажу — как, отчего, что надо было. Сжался под это слово. Готовился принять его тяжело, всем телом.
Я не сказал.
Когда-то, в первую мою осень, я стоял вот так же над своим первым. И старик мой, ротный, что учил меня войне не по книжке, не стал мне ничего разбирать. Поглядел, что я сам всё вижу, и сказал одно. Тогда я не понял, отчего одно. Теперь понял.
— Запомнил? — спросил я.
Прошка глядел на меня снизу. Потом кивнул — коротко, одними глазами.
— Работай.
Он опустил голову Акимова — бережно, будто тот спал. Переложил в сторонку, к стене. Накрыл своей шинелью не лицо, а грудь, будто грудь ещё можно было согреть. И пошёл к пулемёту. И через минуту максим застучал опять. С нового угла, ниже, из-за огородного вала, откуда с того берега вспышки было не видать. Он додумался. Дорого, но додумался.
* * *
К Зотову на левый край я не дошёл. У трёх ольх меня перехватил его посыльный — весь в глине, будто его выкопали.
— Игнат Матвеич велел сказать: аварийную повозку разбило. То, что на ней было, посекло. Зарытое распечатал. Сосед слева пока стоит.
Значит, спор наш вышел не зря: повозку разнесло, а половина запаса осталась под землёй. Я велел передать Зотову: держать, покуда стоит сосед; не станет соседа — сниматься к ольхам, первого места не жалеть.
Почти следом пришёл Михеев — сам, ногами, потому что такое через связного не передают.
— На середине комплект неполный. Патронов на треть меньше, лент две вместо трёх.
— Куда делись?
— Пожгли раньше. Когда тихо стояли, брали понемногу из аварийного и не докладывали. Думали, после вернут.
— Дай им с центра.
Михеев повёл книжкой в сторону дороги, которую утюжил германец.
— Через что? Туда нынче не то что человек с холстиной — слово еле проходит.
— Тогда пусть бьют в упор. Старшего не корить. Пусть считает, что осталось.
К полудню каждый участок жил тем, что лежало у него под руками. Передать через огонь нельзя было уже ни патронов, ни приказа.
* * *
Про Ремизова я узнал под вечер, и узнал не сразу правду, а по кускам, как всё в этот день.
Сперва мимо меня, по лощине, потянулись чужие. Не мои — соседские, с левого стыка. Шли не толпой и не бегом, а кучками, по три-четыре, оглядываясь, спрашивая у встречных дорогу. Один, пожилой, с прострелянной рукой,